И тогда я смеюсь, и внезапно с пера мой любимый слетает анапест,образуя ракеты в ночи, так быстра золотая становится запись.И я счастлив. Я счастлив, что совесть моя, сонных мыслей и умыслов сводня,не затронула самого тайного. Я удивительно счастлив сегодня.Это тайна та-та, та-та-та-та, та-та, а точнее сказать я не вправе.Оттого так смешна мне пустая мечта о читателе, теле и славе.Я без тела разросся, без отзвука жив, и со мной моя тайна всечасно.Что мне тление книг, если даже разрыв между мной и отчизною — частность?Признаюсь, хорошо зашифрована ночь, но под звезды я буквы подставили в себе прочитал, чем себя превозмочь, а точнее сказать я не вправе.Не доверясь соблазнам дороги большой или снам, освященным веками,остаюсь я безбожником с вольной душой в этом мире, кишащем богами.Но однажды, пласты разуменья дробя, углубляясь в свое ключевое,я увидел, как в зеркале, мир и себя и другое, другое, другое.
Апрель 1942
Уэльслей, Массачусетс
ПАРИЖСКАЯ ПОЭМА
“Отведите, но только не бросьте.Это — люди, им жалко Москвы.Позаботьтесь об этом прохвосте:он когда-то был ангел, как вы.И подайте крыло Никанору,Аврааму, Владимиру, Льву —смерду, князю, предателю, вору:ils furent des anges comme vous.[2]Всю ораву, — ужасные выистариков у чужого огня, —господа, господа голубые,пожалейте вы ради меня!От кочующих, праздно плутающихуползаю — и вот привстаю,и уже я лечу, и на тающихрифмы нет в моем новом раю.Потому-то я вправе по чинук вам, бряцая, в палаты войти.Хорошо. Понимаю причину —но их надо, их надо спасти.Хоть бы вы призадумались, хоть бысогласились взглянуть. А покаостаюсь с привидением (подписьнеразборчива: ночь, облака)”.Так он думал без воли, без веса.сам в себя, как наследник, летя.Ночь дышала: вздувалась завеса,облакам облаками платя.Стул. На стуле он сам. На постелиснова — он. В бездне зеркала — он.Он — в углу, он — в полу, он — у цели,он в себе, он в себе, он спасен.А теперь мы начнем. Жил в Париже,в пятом доме по рю Пьер Лоти,некто Вульф, худощавый и рыжийинженер лет пятидесяти.А под ним — мой герой: тот писатель,о котором писал я не раз,мой приятель, мой работодатель.Посмотрев на часы и сквозь часдно и камушки мельком увидя,он оделся и вышел. У насэто дно называлось: Овидийоткормлен (от “Carmina”[3]). Мутьи комки в голове после чернойстихотворной работы. Чуть-чутьморосит, и на улице чернойбез звездинки муругая муть.Но поэмы не будет: нам некудас ним идти. По ночам он гулял.Не любил он ходить к человеку,а хорошего зверя не знал.