Подобных примеров в тексте достаточно. Похоже, что мировое признание и слава Бродского раздражает, как гвоздь, язвящий стопу, как бельмо на глазу, как зудящий фурункул на шее. Но откровенно выразить свои чувства небезопасно для собственной репутации. Остается Бродского воспевать. Но яд сочится и капает с языка.
Рассказывая о независимости Бродского, Найман «доброжелательно» описывает ее физические проявления:
Его постоянная и беспощадная демонстрация своей независимости создавала неуютную, всегда чреватую, а сплошь и рядом разражавшуюся скандалом обстановку. Незнакомому человеку находиться с ним в одном помещении больше пяти минут было сильнейшим испытанием: он изматывал своими «нет», «стоп-стоп», «конец света», а то и рыком, средним между Тарзаном и быком (если бы быки рычали), с остановившимиси как бы в идиотическом восторге глазами[24]
.Интересно, посмел бы Найман написать такое при жизни Бродского?
Через несколько страниц – рассказ о том, как в Англии Бродский приехал к Найману и в кругу гостивших у Наймана родственников – медицинских светил – поставил ему дурацкий диагноз: «рефлюкс эзофаргит». А оказывается, у А. Г. была всего лишь паховая грыжа. Эта байка, многократно «прокатанная» в гостиных двух континентов (лично я слышала ее раз шесть), написана живо и ядовито.
В четыре приехал Бродский, увидел (родственников. –
В процессе знакомства выяснилась разница в произношении одного (абсолютно незначительного. –
Далее в эссе описывается его авторитарность, необходимость порабощать, напасть, превозмочь...
...Чтением стихов, ревом чтения, озабоченного тем, в первую очередь, чтобы подавить слушателей, подчинить своей власти, и лишь потом – донести содержание, он попросту сметал людей[25]
.Впрочем, после описания эпизода, в котором Иосиф оказался в унизительном положении, в эссе Наймана мелькнули и слова любви.
Часто стала всплывать одна белая ночь, пасмурная, так что было все-таки темновато, мы шли во втором часу мимо Куйбышевской больницы, там решетка делает полукруг и внутри него стоят скамейки, и кто-то со скамейки сделал ему подножку, он споткнулся и повалился, до конца не упал, но пришлось несколько шагов внаклонку пробежать и зацепить рукой за асфальт, а со скамейки раздался хохот. Мы обернулись, и сразу смех перешел в угрожающее рычанье – там сидела шпана, «фиксатая», пьяная, все как полагается. Он отвернулся, я тоже, мы сделали вид, средний между «что ж бывает» и «ничего не случилось», пошли дальше. Рука была ободрана, я дал ему носовой платок, а может, он вынул собственный, кто теперь разберет? И так мне его жалко было, и так я его любил и не вспоминал потом про это, а вспомнил – и опять так жалко, так люблю: хоть бы мне тогда поставили подножку![26]
А больше Бродского любить было не за что?
Глава XXIV
ПОСЛЕДНЯЯ