— Вот это уже совершенно ни к чему, ротмистр. Глупее ничего и не придумать. Никакие это не правила чести, а обыкновеннейшая глупость — потому что речь идет совершенно об
— Не утешайте, — глядя перед собой, уже совершенно другим голосом, уставшим, севшим, отозвался Обольянинов. — Мне, боевому офицеру с золотым оружием, должно быть стыдно вдвойне…
— Предоставьте уж мне решать, — с неожиданной мягкостью сказал Пушкин. — Поскольку я в этих делах смыслю гораздо больше… вы успели что-то
— Совершенно ничего, — тусклым голосом отозвался Обольянинов. — Всего-навсего нанял парочку ловких здешних прохвостов, знающих все ходы и выходы, объяснил им, что мне потребно, и они довольно скоро навели на след.
— А точнее? Иногда у следа есть имя…
— Вот именно. Графиня Катарина де Белотти, хозяйка палаццо Торино. Я не знаю,
— И?
— Я туда отправился. В конце концов, я военный, а не сыщик! — Он рывком поднял голову в приступе совершенно неподдельного гонора. — Скорее всего, я был неосторожен, не так задавал вопросы, быстренько раскрыл себя… Там поняли, что мне нужно, и что это не простое любопытство. Я, разумеется, беспрепятственно покинул палаццо, и в тот же вечер
— Что именно? — спросил Пушкин сухо, подавляя вполне понятную, но совершенно неуместную сейчас жалость.
— Вы позволите не вдаваться в подробности? — Обольянинов явственно передернулся. — Сугубая чертовщина… Тем более жуткая, что я, вольнодумец и материалист, ни во что подобное прежде не верил, считая крестьянскими сказками, порождением неразвитых умов простонародья… Поймите меня правильно. Я боевой офицер, я ни за что не испугался бы
— Приходилось, знаете ли, — рассеянно сказал Пушкин. — И жив-здоров, представьте, и охотничьего рвения не утратил, что немаловажно… Значит, этого было достаточно, чтобы вы, так сказать, осознали, прониклись, уловили предупреждения и никогда уже более не совали носа…
Обольянинов горько рассмеялся:
—
Ничего уже не осталось от добра молодца с въевшейся на всю оставшуюся жизнь кавалергардской статью: перед Пушкиным сидел, понурясь, совершенно сломленный человек. При других обстоятельствах была бы уместна обычная человеческая жалость, но ее-то как раз чиновник по фамилии Пушкин в данных обстоятельствах позволить себе не мог.
— А
— Да, пожалуй…
— Прекрасно, — сказал Пушкин уже жестче. — Но предварительно вы дадите мне слово дворянина, что не станете искать глупое решение ваших жизненных сложностей вроде… — Он извлек из карманов пистолеты, держа их чуть брезгливо, словно кухарка дохлого мыша, положил на стол. — Я не вижу в вашей истории ни нарушения чести, ни трусости. Вы оказались в обстоятельствах, с которыми бессильны были совладать, вот и все… Поверьте, я совершенно искренен. И повторю то же перед любым начальством, вплоть до его сиятельства. Вы оказались бессильны… Нынче же, немного успокоившись, изложите происшедшее на бумаге, и я даю вам слово, что все будет забыто… Итак?
— Слово дворянина, что я не стану… — Он остановил унылый взгляд на пистолетах, отодвинул ближайший, словно
— Вот и прекрасно, — сказал Пушкин. — Все обошлось…
Обольянинов порывисто схватил его за руку:
— Александр Сергеич… Вы и правда так думаете? Что меня не в чем упрекать?
— Ну разумеется, — сказал Пушкин елико мог убедительнее. — Мне пора. Всего вам наилучшего, и не затягивайте с описанием… Вас не в чем упрекать, поверьте.
— Спасибо, Александр Сергеевич, — сказал Обольянинов с чувством. — Камень сняли с души… Ведь два месяца пребывал в невероятном расстройстве чувств, рука сама к пистолетам тянулась…