Архетип воды, являющийся, по мнению Юнга, одним из главных архетипов, со временем развивается и усложняется, сохраняя свою значимость и ведущее место в системе бессознательного. Проследить его временное движение – задача достойная и важная, но крайне трудоемкая и обширная. Заметим лишь, что экспликация этого архетипа как в диахронии, так и в синхронии, возможна только в трех формах: в ритуалах, в сновидении, где образ сохраняет свою чистую архетипическую природу в плане обнаружения бессознательного, и в художественном тексте, где архетип становится функционально двуликим, то есть сохраняет черты архетипа на уровне авторского бессознательного и становится мотивом, отчуждаясь и объективируясь в художественном тексте в качестве одного из элементов эстетической системы.
В русской литературе, как и в славянской мифологии, и архетип, и мотив воды в большинстве случаев являются носителями поздних семантических пластов, то есть вода чаще всего выступает как начало очищающее с утратой первоначальной диалектики падения-воскресения. Примеры такого рода можно найти и у Достоевского, но они представляются нам мало интересными в своей типичности. Это все те случаи, когда мотив уходит от многоплановости символа и приближается к моносемантизму знака-индекса. Приведем только один пример такого звучания мотива воды у Достоевского, причем наиболее интересный, ибо в нем заметна осложненность более древней архетипической семантикой.
После убийства старухи Раскольников заглянул на кухню и увидел «ведро, наполовину полное воды … он догадался вымыть себе руки и топор. Руки его были в крови и липли. Топор он опустил лезвием прямо в воду, схватил лежавший на окошке, на расколотом блюдечке, кусочек мыла и стал, прямо в ведре, отмывать себе руки. Отмыв их, он вытащил и топор, вымыл железо и долго, минуты с три, отмывал дерево, где закровянилось, пробуя кровь даже мылом». Очищающая функция воды здесь очевидна, но Достоевский с его постоянной склонностью к детализации в этой сцене прорисовывает детали с максимальной полнотой и ювелирной точностью. Важно, что Раскольников здесь погружает окровавленные руки в воду вместе с орудием убийства. Таким образом, топор соединяется с ним в архетипически представленной водой стихии бессознательного, дематериализуясь, становясь элементом бессознательного, и остается таковым до перелома, происшедшего на каторге. Именно там начинается постепенное отчуждение от героя орудия убийства сначала через насмешки каторжных: «Ты барин!.. Тебе ли было с топором ходить; не барское вовсе дело», – затем через попытку убийства теперь уже Раскольникова, через его сон, в котором люди убивали друг друга, до трансформации знака, потери прежнего значения топора как орудия убийства с намеком на присутствие его уже как орудия труда в сарае, куда в эпилоге идет Раскольников перед встречей с Соней после выздоровления и где один из арестантов «стал изготовлять дрова».
Существенна в приведенном эпизоде еще одна деталь, связанная с мотивом воды: «…топор он опустил лезвием прямо в воду», – замечает Достоевский. Таким образом, погружая топор в ведро, Раскольников держит его обухом к себе, то есть лезвие обращено к воде так же, как оно было направлено на Лизавету. И как убийство Лизаветы было вне расчетов Раскольникова, так и бессознательное, эксплицированное через воду с погруженным в нее лезвием топора, противостоит расчетам и смешивает все прогнозы Раскольникова. В приведенном примере, где мотив воды традиционно связан с очищением, дело осложняется тем, что здесь представлено ложное очищение, знаменующее не подъем, а падение героя. Это и привело к оживлению в мотиве древнейшей архетипической семантики.
В целом же в русской литературе развертывание мотива воды на уровне глубинных семантических пластов – явление редкое. Без оговорок здесь можно, пожалуй, назвать только Тютчева и Достоевского, но Тютчев в силу родовой специфики его творчества не мог полностью развернуть прасюжет как образную экспликацию архетипа воды. И хотя в литературоведении не раз говорилось о том, что в традициях русской литературы даровать возможность духовного возрождения герою, до крайней точки опустившемуся в своем падении, это все-таки только внешнее подобие вертикали, лежащей в основе архетипического прасюжета. Полнота его воплощения предстает только у Достоевского, и во многом именно через сквозной мотив воды.