Читаем Поэтика и семиотика русской литературы полностью

По многочисленным свидетельствам отцов церкви и теологов, далеко не каждому человеку дано прийти к такой пустыне, а тем более вступить в нее. У Пушкина, раз возникнув, образ библейской – пугающей и испытующей – пустыни складывается в устойчивый мотив, не уходящий более из его лирики. Та, прежняя, пустыня была неким субъективным пространством, созданным сознанием стихотворца; эта пустыня оказывается неподвластна поэтической субъективности и даже противостоит ей, будучи связана с трансцендентным. Поэтическая пустыня отчасти сохраняется в творчестве Пушкина как привычная формула художественного языка; новая вводится как структурообразующее начало иного поэтического, психологического, философского контекста.

Однако библейская пустыня, как известно, есть место встречи не только с Богом, но и с его вечным противником. И это делает путь в пустыне особенно опасным. Здесь есть только два варианта: либо спасение, либо гибель; третьего не дано. Поэтому у Пушкина возникает два лика пустыни: как средоточия зла («Анчар», 1828) и как надежды на спасение («Странник», 1835). В последнем, правда, вместо слова «пустыня» поэт употребляет слово «долина» («Однажды, странствуя среди долины дикой…»), но эпитет «дикой» указывает на традиционно-пустынные признаки пространства.

Показателен и возврат позднего Пушкина к образу пустынника, но теперь уже в другом, подлинно сакральном значении слова – «Отцы пустынники и жены непорочны…» (1836). При этом авторское Я (я – пустынник) сменяется отъединенным ОНИ, а между этими двумя полюсами:

Напрасно я бегу к сионским высотам,

Грех алчный гонится за мною по пятам…

Таким образом, в мотивном контексте пушкинской лирики представлены две совершенно отличные друг от друга пустыни: первая, где организующим и гармонизирующим центром является лирическое Я поэта, и вторая, в принципе лишенная человеческого центра, для человека – деструктурированная, но с присутствующим в каждой ее точке началом абсолютного зла и абсолютного добра. Движение от первой ко второй выстраивается в творчестве Пушкина как некий единый лирический сюжет, который одновременно являет собой и внутренний сюжет жизни поэта.

Семиотика края в творчестве Пушкина

Среди работ В. Н. Топорова есть статья о рецепции поэзии Жуковского в начале ХХ века, названная автором «Тяга к бездне». Работа эта менее известна, чем другие его труды, хотя она тесно связана с такой, теперь уже почти хрестоматийной, статьей, как «Петербург и петербургский текст русской литературы». Сопоставляя стихотворение Блока «По улицам метель метет…» (1907) и балладу Жуковского «Рыбак» (1818), апеллируя далее к роману Андрея Белого «Серебряный голубь» (1910), В. Н. Топоров делает вывод о родственности двух мотивов: «первый – воды и огня, при кажущейся их противоположности (вплоть до взаимоисключения) несущих гибель и в своей гибельности, по существу, нейтрализующих свое коренное различие <…> второй – тяга к бездне , какой бы она ни была, во многих вариантах “Петербургского текста”» [31] .

Бездна как сильный семиотический знак любой модели мира присутствует в творчестве многих поэтов, хотя ее означающие могут варьироваться от не вполне определенного там до прямых указаний на устремленную вниз пространственную вертикаль. В. Н. Топоров в связи с этим упоминает в названной работе имена Баратынского, Тютчева. В другой статье – «Младой певец и быстротечное время» – он говорит о близости данной темы, в связи с особым преломлением мотива смерти, раннему Пушкину, Андрею Тургеневу, Дельвигу, Владимиру Ф. Раевскому и другим поэтам. Бездна как знак, так или иначе, темпорально или топологически, сопрягаемый с иным миром или с рубежом миров, не раз упоминается и в творчестве Пушкина, причем начиная с 20-х годов связанный с ней образный тезаурус у него постепенно расширяется и усложняется.

Именно поэтому в заголовок вынесено не семиотически сильное и в силу этого более или менее определенное в своем значении слово «бездна», а более размытое, даже способное ввести в заблуждение слово «край». И впрямь, если бы в подзаголовке не шла речь о границе, можно было бы подумать, что нас будет интересовать край как некий географический локус: «Кавказа дальний край…», «Кто видел край, где роскошью природы…», «Холмы Тавриды, край прелестный…» и т. п. На самом же деле нас интересует край как обобщенное обозначение границ, о разновидностях далее и пойдет речь.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Время, вперед!
Время, вперед!

Слова Маяковского «Время, вперед!» лучше любых политических лозунгов характеризуют атмосферу, в которой возникала советская культурная политика. Настоящее издание стремится заявить особую предметную и методологическую перспективу изучения советской культурной истории. Советское общество рассматривается как пространство радикального проектирования и экспериментирования в области культурной политики, которая была отнюдь не однородна, часто разнонаправленна, а иногда – хаотична и противоречива. Это уникальный исторический пример государственной управленческой интервенции в область культуры.Авторы попытались оценить социальную жизнеспособность институтов, сформировавшихся в нашем обществе как благодаря, так и вопреки советской культурной политике, равно как и последствия слома и упадка некоторых из них.Книга адресована широкому кругу читателей – культурологам, социологам, политологам, историкам и всем интересующимся советской историей и советской культурой.

Валентин Петрович Катаев , Коллектив авторов

Культурология / Советская классическая проза