С двенадцати лет эта головка, покрытая темными кудрями, стала работать; круг вопросов, возбужденных в ней, был не велик, совершенно личен, тем более она могла сосредоточиваться на них; ничто внешнее, окружающее не занимало ее; она думала и мечтала, мечтала для того, чтоб облегчить свою душу, а думала для того, чтоб понять свои мечты. Так прошло пять лет. Пять лет в развитии девушки — огромная эпоха; задумчивая, скрытно пламенная, Любонька в эти пять лет стала чувствовать и понимать такие вещи, о которых добрые люди часто не догадываются до гробовой доски… [Герцен 1954–1966 IV: 47].
Данный фрагмент является примером выхода за рамки психологического дискурса того времени и отхода от литературных шаблонов, отказывавших женщине в духовном или психическом потенциале и видевших единственную возможность показа душевной жизни героини в изображении «истерической женственности», основными чертами которой были слабость и нерассудительность. Хотя женщина и представляет собой «слабую» часть общества, ее повышенная чувствительность дает ей возможность регистрировать отклонения от нормы в развитии цивилизации. С образом Любоньки литературное психологизирование перенимает такие «типично женские» черты, как нервозность, эмоциональность, порой даже неуравновешенность в качестве оппозиции общественному критерию «нормальности».
Психологизирование в романе достигает своей высшей точки в дневниковых записях Любоньки, в которых эстетика «натуральной школы» транспонируется в автобиографическую саморефлексию. В дневниковых записях Любонька пытается описать свое внутреннее состояние, устанавливая взаимосвязь между ним и внешними обстоятельствами (причем эта интроспекция совершается согласно психологическим законам, ясным для читателя, что значительно повышает ее значимость). Источником психологической правдоподобности такого самоанализа является психологический дискурс того времени с его анализом внутреннего развития человека и связей биографического нарратива с психическим состоянием индивида[17]
.Анализ дневниковых записей Любоньки ясно показывает, что хотя жизненные обстоятельства и играют решающую роль в развитии ее характера, само это развитие должно рассматриваться как «индивидуальное», т. е. в контексте событий жизни героини, и ни в коем случае не как «типичное» или обобщенное. Ее характер является не продуктом социального окружения, а суммой событий всей ее жизни. Он есть результат как «последовательной адаптации мирового опыта» [Thome 1986: 74], так и динамического процесса ее личного развития. Основным оказывается тезис, согласно которому «Я»[18]
героя вырастает из его личной истории. Сознание героя является сознанием саморефлектирующим и конституирующим нарративный процесс. Характер Любоньки конституируется как с помощью внешней авторской перспективы, так и с помощью автобиографических дневниковых записей. Одновременно с этим в дневниковых записях отчетливо моделируется ситуация личного кризиса (любовного конфликта) рефлектирующей героини. «Самопсихологизирование», переданное в тексте через рассказ от первого лица о мотивации поступков и развитии проблемной ситуации, перерастающей в патологический кризис, достигает высокой степени непосредственности, которая была бы невозможна исходя из одной только авторской перспективы. Развитие любовного конфликта описывается преимущественно самой героиней, поэтому «недостаток» информации, данной непосредственно автором, возмещается при помощи подробного психологического обоснования. В этом контексте именно фундаментальный кризис является импульсом к тому, чтобы из первоначальной наклонности к саморефлексии возникло стремление героини самой писать текст своей жизни. Встреча с дворянином Бельтовым, несущим черты «лишнего человека», вносит резкую перемену в до этого спокойно протекавшую жизнь Любоньки и становится предметом рефлексии героини: «Я много изменилась, возмужала после встречи с Вольдемаром; его огненная, деятельная натура, беспрестанно занятая, трогает все внутренние струны, касается всех сторон бытия. Сколько новых вопросов возникло в душе моей! Сколько вещей простых, обыденных, на которые я прежде вовсе не смотрела, заставляют меня теперь думать» [Герцен 1954–1966 IV: 183].