Читаем Поэтика за чайным столом и другие разборы полностью

— Ну! А теперь — народу присягают. Разница есть? <…> А мука чья? Не народная? — горячилась Валя <…> Муку — для кого везли? Для немцев, что ли?

— Ну, правильно, — ничуть не спорил старик. — Да и ребята тоже не немцы ехали, тоже наш народ.

[Солженицын 1990: 204–206]

В дискурсе Кордубайло примечательно совмещение на коротком пространстве двух аспектов центральной темы рассказа. Один — это эзоповский коллаж приятия официальных советских ценностей («Ну, правильно… правильно») с упором на неустранимые естественные, «вечные» («Есть все хотят»). Другой — демонстрация узости, относительности, временности всего советского («…что такое присяга — ты воображаешь?..») путем выхода за его пределы («…пять раз присягал») на более широкий исторический, и в этом смысле тоже «вечный», простор.

Носитель этих «вечных» ценностей, старик Кордубайло, в сюжете далее не фигурирует, уступив роль «нормального человека» Тверитинову, но его выход остается одним из наиболее красноречивых эпизодов рассказа. Эффектная ссылка на пять воинских присяг взывает к поискам литературных параллелей, и вероятных интертекстов-источников обнаруживается по меньшей мере два.

Прежде всего, это речи старика Фунта, нанимающегося зицпредседателем в контору по заготовке рогов и копыт в главе XV «Золотого теленка» (1931) и увозимого в тюрьму в главе XXIII:

— Ах, вы подставное лицо?

— Да, — сказал старик, с достоинством тряся головой. — Я — зицпредседатель Фунт. Я всегда сидел. Я сидел при Александре Втором «Освободителе», при Александре Третьем «Миротворце», при Николае Втором «Кровавом».

И старик медленно загибал пальцы, считая царей.

— При Керенском я сидел тоже. При военном коммунизме я, правда, совсем не сидел, исчезла чистая коммерция, не было работы. Но зато как я сидел при нэпе! <…> Это были лучшие дни моей жизни. За четыре года я провел на свободе не больше трех месяцев. Я выдал замуж внучку, Голконду Евсеевну, и дал за ней концертное фортепьяно, серебряную птичку и восемьдесят рублей золотыми десятками. А теперь я хожу и не узнаю нашего Черноморска. Где это все? Где частный капитал? Где первое общество взаимного кредита? Где, спрашиваю я вас, второе общество взаимного кредита? Где товарищество на вере? Где акционерные компании со смешанным капиталом? Где это все? Безобразие! <…>

Слушая Фунта, Паниковский растрогался. Он отвел Балаганова в сторону и с уважением зашептал:

— Сразу видно человека с раньшего времени. Таких теперь уже нету и скоро совсем не будет.

От Фунта все скрывали. Я должен только сидеть, в этом моя профессия. Я сидел при Александре Втором, и при Третьем, и при Николае Александровиче Романове, и при Александре Федоровиче Керенском. И при нэпе, до угара нэпа и во время угара, и после угара. А сейчас я без работы и должен носить пасхальные брюки.

В экипаже ехал Фунт. Он совсем был бы похож на доброго дедушку, покатившего после долгих сборов в гости к женатому внуку, если бы не милиционер, который, стоя на подножке, придерживал старика за колючую спину.

— Фунт всегда сидел, — услышали антилоповцы низкий глухой голос старика <…> — Фунт сидел при Александре втором освободителе, при Александре третьем миротворце, при Николае втором — кровавом, при Александре Федоровиче Керенском… — И, считая царей и присяжных поверенных, Фунт загибал пальцы.

[Ильф, Петров 1961: 169–170, 180, 261]

Многократным принятиям присяги у Солженицына здесь соответствуют отсидки при разных режимах. Акцент на хронологии не меньший, если не больший, как и на ее принципиальной сводимости к одному главному водоразделу — октябрьскому. Воплощением памяти об ушедшем времени является фигура старика, получающая здесь эмблематическое, с одесским акцентом (поскольку дело происходит в Черноморске/Одессе), определение: «человек с раньшего времени». Противопоставление и взаимное наложение двух культур, до- и пореволюционной, является одной из инвариантных тем саги о Бендере; и в этом эпизоде, как и в остальных, она подается вполне в открытую, почти без эзоповской конспирации.

Источником ильфо-петровского перечня царей и присяжных поверенных, по-видимому, была, согласно наблюдению Щеглова [Щеглов 2009: 527], недавняя на тот момент повесть Бориса Пильняка «Красное дерево» (1929), вышедшая в берлинском издательстве «Петрополис» (печатавшем советских писателей), немедленно заклейменная отечественной прессой как антисоветская, но в переделанном виде вошедшая в роман «Волга впадает в Каспийское море» (1930). Вот соответствующий фрагмент у Пильняка, венчающий пассаж об исторической памяти и преемственности (глава 2):

Перейти на страницу:

Похожие книги

Очерки по русской литературной и музыкальной культуре
Очерки по русской литературной и музыкальной культуре

В эту книгу вошли статьи и рецензии, написанные на протяжении тридцати лет (1988-2019) и тесно связанные друг с другом тремя сквозными темами. Первая тема – широкое восприятие идей Михаила Бахтина в области этики, теории диалога, истории и теории культуры; вторая – применение бахтинских принципов «перестановки» в последующей музыкализации русской классической литературы; и третья – творческое (или вольное) прочтение произведений одного мэтра литературы другим, значительно более позднее по времени: Толстой читает Шекспира, Набоков – Пушкина, Кржижановский – Шекспира и Бернарда Шоу. Великие писатели, как и великие композиторы, впитывают и преображают величие прошлого в нечто новое. Именно этому виду деятельности и посвящена книга К. Эмерсон.В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Кэрил Эмерсон

Литературоведение / Учебная и научная литература / Образование и наука