Через несколько недель после завершения «Новогоднего» Цветаева пишет «Твою смерть», теперь уже посвящение Рильке в прозе, где лирическая героиня представляет всю Россию, оплакивающую его безвременную кончину. Три сочетания типов дискурса – агиографическо-мифический, погребально-эротический, литературно-театрализованный, – которые я использую в анализе «Новогоднего», – немного изменяются при обсуждении сложного, схожего с поэзией прозаического произведения – дара памяти ушедшему поэту. Так, в «Твоей смерти» агиография полностью вытесняет аллюзии на древнюю мифологию, элементы эротические во многом заменены дискурсом погребально-материнским, где материнская любовь заменяет любовь эротическую, но литературно-театрализованный дискурс остается почти неизменным.
В отсутствие мифологического компонента, очевидного в «Новогоднем», более выраженным здесь является агиографический дискурс: Рильке «сакрализован» до степени приближения к фигуре Христа, пожертвовавшего свою кровь для спасения других. Он вновь появляется в двоякой роли оплакиваемой жертвы и жертвующего собой спасителя[153]
: «Признаньями, исповедями, покаяниями, вопросами, чаянями, припаденьями, приниканьями мы тебя залюбили – до язв на руках. Через них ушла вся кровь». И далее: «Истек хорошей кровью для спасения нашей, дурной. Просто – перелил в нас свою кровь» [Цветаева 1994, 5: 204]. Этот агиографический образ Рильке дополняет образ слабоумного мальчика Вани, чье слабоумие делает его юродивым, «блаженным»[154], и эта святость выражается в счастливом расположении к окружающим:– А у меня есть брат, – неожиданно сказала моя знакомая, – почти такого же развития как Ваш сын. Папа, мама, дядя, спасибо, пожалуйста… – Сколько лет? – Тринадцать. – Недоразвитый? – Да, и очень хороший мальчик, очeнь добрый. Ваня зовут [Цветаева 1994, 5: 204].
Ване 13, но его речь похожа на речь маленького ребенка, включая столь же детскую невинность: «от него, действительно, свет» [Цветаева 1994, 5: 199]. Его существование составляет цель жизни и утешение для его матери и няни: «Няня замечательная, всю жизнь ему отдала. Так и живут, мать, няня, он. Им живут» [Цветаева 1994, 5: 199]. Сходство образа Вани с блаженным усиливается, когда рассказчица описывает похороны Вани словно праздник, посвященный святому: «Если бы ты сейчас мог увидеть нас всех здесь собравшихся, весь этот переполненный храм, ты бы, наверное, спросил: “Какой сегодня праздник?” И мы бы ответили: “Твой, Ваня, праздник. Тебя празднуем”» [Цветаева 1994, 5: 201].
Изображение Вани напоминает образ Рильке в «Новогоднем». Рильке описывается глядящим на мир «с высоты без меры», Ваня наблюдает за оплакиванием себя «со своей высоты». Агиографические мотивы продолжают усиливаться, поскольку лирическая героиня упрашивает Ваню молиться за всех живых:
Милый Ваня, если бы ты сейчас со своей высоты мог видеть – да ты и видишь со своей высоты – нас всех, окруживших твой маленький гроб – видя наши слезы, наше горе, чтобы ты, Ваня, сказал нам, захотел ли бы снова вернуться сюда? Нет, Ваня, ни ты, никто из узревших
Житийный образ Вани завершает следующий пассаж, где его желаемое воскресение напоминает бесчисленные воскресения библейских святых [Murav 1992: 265][155]
:Ваня Г<учко>в – восстанавливаю обратно в жизнь. Первое: узость. Узкие скулы, узкие губы, узкие плечи, узкие руки. От того, что узко – не тесно. От того, что не тесно – радостно. Светлота волос на лбу и, минуя все присущее не сущему – нежное, строгое отроческое лицо, которое в данную минуту читаю вспять: в жизнь [Цветаева 1994, 5: 202–203].
Роль Вани здесь – усилить агиографичность образа Рильке. Его имя – имя фольклорного русского дурачка, и его русскость, противопоставленная всеобщности Рильке, подчеркивается этим: «Хорошее имя, самое русское и самое редкое, сейчас никто так не зовет […]» [Цветаева 1994, 5: 198].