Стихает день, к закату уходящий.Алеют поле, лес и облака.По вечерам и горестней и слащеВоспоминаний смутная тоска. Вот так же хлеб стоял тогда в июле.Но — кто глухую боль души поймет —Тогда певучие свистели пули,И такал недалекий пулемет. И так же теплый ветер плакал в роще,И тучи низкие бежали до утра.Но как тогда и радостней и прощеКазалась смерть под громкое ура. И как под грохот нашей батареи,Ложась на мокрую и грязную шинель,Спокойней засыпал я и скорее,Чем вот теперь, когда ложусь в постель. Как было легче перед сном молиться,И, прошептав усталое аминь,Увидеть в снах заплаканные лицаИ косы чеховских унылых героинь. А на заре — почистить голенищеПучком травы, и снова в строй. ТеперьМоей душе потерянной и нищейПриятно вспомнить гул приклада в дверь. Когда, стучась в покинутую хату.Чтоб отдохнуть и выпить молока,Ругают громко белые солдатыСбежавшего с семьею мужика. Ах, не вернуть. Ах, не дождаться, видно.Весь мир теперь — нетопленный вагон.Ведь и любить теперь, пожалуй, стыдно.Да как и целоваться без погон! Ничей платок не повяжу на руку.И лишь в стихах печальных повторюЛюбви к единственной немую мукуИ перед боем ветер и зарю.Прага, 1926 г. «Годы». 1926. № 4