Зато я хорошо помню, как стала читателем стихов. В шесть лет у меня заподозрили гепатит и положили в бокс, в карантинное отделение больницы им. Дзержинского. На улице было лето. Летняя Москва – в ней есть особое обаяние, по крайней мере было в 60-е годы, это хорошо передано в фильмах Хуциева[263]
. Я лежала одна в большой палате со стеклянными стенами, через которые я могла общаться с другими детьми в таких же, соседних, боксах. Довольно сюрреалистическое помещение. Но я там вовсе не страдала. Мне нравилось быть одной. Ко мне заползали муравьи и составляли мне компанию. Родители приносили книжки, и одной из них оказался «Конек-Горбунок». И вот, читая строчки: «Встань передо мной, как лист перед травой», – я вдруг почувствовала: что-то произошло. Какой-то пропуск сердцебиения, такой маленький взрывчик. Я вдруг поняла, что это не такая книжка, как другие, которые мне приходилось читать раньше. Естественно, мне захотелось повторить. Я стала перечитывать и экспериментировала таким образом много раз, и каждый раз именно в этом месте вспышка повторялась. Тогда, как мне кажется, я и поняла, что такое стихи: они то и дело создают в тебе потрясающее, запоминающееся, повторимое ощущение почти физиологического восторга. И, раз узнав его, человеку хочется это ощущение испытать снова. Я подверглась такой «наркотической» зависимости и с тех пор продолжаю этим заниматься, этими волшебствами. То есть пытаюсь повторить фокус, который продемонстрировал нам Ершов. Хотя с возрастом некоторые аспекты такой волшбы становятся тебе самому уже неинтересны.После «Конька-Горбунка» пришли другие стихи. Огромное впечатление на меня произвел «Медный всадник». Но тогда его я не читала, а слушала в исполнении мамы. В раннем детстве мама начала заикаться – в ночь, когда немцы бомбили Киев. В обычной речи это было незаметно, но при чтении вслух неизменно возникало – от одного лишь ожидания. В Америке мамино заикание как-то незаметно и быстро прошло, но «Медный всадник» у меня так и остался в памяти, с таинственными, порой мучительными паузами, неожиданными цезурами, спондеями. Как я теперь понимаю, в детстве и отрочестве особое впечатление на меня оказывали энергетически заряженные вещи. У Пушкина, конечно, очень много этого чисто поэтического волшебства – и я полюбила Пушкина, тем более что мама с отрочества была пушкинисткой и сама над собой смеялась, цитируя Маяковского[264]
: полки ломились от биографий, и школьницей, оставаясь дома во время болезни, я валялась в постели и читала Вересаева – этот толстенный том из двухтомника, а потом опускала на теплый пыльный пол и засыпала[265]. Были и другие стихи, которые я позже воспринимала с иронией, но тогда читала очень серьезно и взволнованно – например, Вознесенского. Немалую роль здесь сыграло то, что мой отец архитектор, а Вознесенский в их среде страшно почитался и часто выступал в Доме архитекторов. Мне и вправду нравились (то есть волновали) его хлесткость, яркость жеста, но особенно – внешне как раз совсем простые лирические его вещи (вот такие, с оттяжкой, полные сумеречной печали: «…эту воду в мурашках запруды…»[266]). У него ведь есть очень сильные лирические стихи.Мне кажется, в ваших стихах все-таки больше Цветаевой, а не Вознесенского. Когда она заняла его место?
Цветаеву я обнаружила для себя еще до Вознесенского. Тогда она уже была доступна (в перепечатанном на машинке виде, конечно). Какие-то люди привозили ее сборники из-за границы, некоторые покупали их за большие деньги на Кузнецком[267]
. На настоящие книги денег у меня не было, но однажды я купила там же, на Кузнецком, самодельную тетрадочку в третьей или четвертой копии, с лохматыми от копирки буквами, с двумя тетрадными скрепками и в красной пустой обложке (просто листочек цветной бумаги из какого-нибудь магазина «Школьник»). Это были поэмы: Конца, Горы и Лестницы. Эту тетрадочку я всю жизнь хранила, она всегда самостоятельно стояла на моей книжной полке рядом с более поздними, уже настоящими изданиями, всегда мне был виден этот потрепанный надорванный красный «корешок». Я до сих пор испытываю благодарность к человеку, который тогда все это перепечатал и открыл мне целую жизнь. Потом я подарила тетрадочку, вместе с этим рассказом, английскому поэту и замечательной переводчице Цветаевой Саше Дагдейл.