И холодная, крутого норова, в сумраке — неожиданно такая чужая, река опять, и как будто еще быстрее прежнего, понесла его — все дальше от деревни, родной избы, от стана, от людей. Изгибалась, петляла Черемная, кидалась то влево, то вправо — точно искала обходы перед грозным Большим порогом и не могла найти. Невозвратно, как палый, морозобойный березовый лист, она тащила к тому порогу старикову покорную лодчонку, а дед Митроха словно не замечал, не понимал этого. Он все так же стоял у кормы. Отяжелела и гнула ему плечи ватная телогрейка; липкая мокрядь холодила лицо и руки; набрякли, тупо ныли ноги в резине, с непривычки да в запале перетруженные ходьбой, — а старик упорно стоял в лодке и смотрел вперед… Вокруг была глухая, безучастная к нему пустота. Навстречу гулко, во всю разнузданную, дикую силу накатывалось ненастье. Шальными порывами, наотмашь бил ветер, а снег обрушился такой густой, грузной завесой, что сквозь нее уже почти ничего не различить было на берегах: все отошло, отодвинулось куда-то в стороны и растворилось в мохнатой белизне, будто начисто исчезло под нею. Ни сопок, ни утесов, ни увалов, ни тайги — только черная река перед глазами, под тобой… Ну где тут быть, где спастись, выжить подбитой птице?..
На одном из кривунов дед Митроха определил, что сейчас, немного пониже устья реки — правого, богатого хариусом притока Черемной будет пастушья стоянка. Скотники — их трое в бригаде — конечно, на таборе. Загодя укрыли гурт под навесами, сидят в избушке да сигареты смолят. Самое время — обогреться у них, обсушиться, буран переждать… Осталось позади устье речки, и старик взял ближе к берегу. Смутно замаячили под увалом низкие навесы-трехстенки, избушка особняком от них. Лодка у мужиков была на месте — подле кривой березы с голыми, подмытыми водой корнями. А вблизи моторной лодки, не сразу разглядев его, дед Митроха увидел… знакомый плот. Старик даже пошатнулся. Знобкий жар обжег лицо. И задрожал в руках шест. «Ах ты, господи боже мой! Вот они где, читинские гости-то наши. Нежатся у огонька, в тепле, чаек попивают. Неплохо устроились». И в один миг старику расхотелось приставать к берегу, идти в ту избушку. Обида и гнев нахлынули заново, сдавили грудь, и он в сердцах пропорол шестом черную воду, оттолкнулся… и миновал стоянку.
Старик уже ничего перед собой не видел и не старался видеть. Все стало ненужным, никчемным и чужим. Вообще расхотелось причаливать куда-то, возвращаться в деревню, в собственную избу, что-то говорить, кого-то слушать… С чем возвращаться-то? С пустыми руками и пустой душой? Что ему теперь в деревне? Все будет постыло. А что деревне от него проку? Кто он там? Давно уже — ни богу свечка, ни черту кочерга. Исчезни он сейчас, растворись в этой беспросветной круговерти — и мало кто заметит потерю. И кроме своих, особенно по нему не загорюют и так же скоро забудут, как забыли тех, кто был до него, как забывают все, уходящее за черту жизни, за последний ее порог… Ему бы на прощанье одна была отрада — пройти шалую Борону, доплыть до низовий Черемной — туда, где она сливается с большой рекой-матерью, где когда-то жила-была приветливая деревня, за околицей которой он однажды обнял любимую и познал нежный, словно земляничный, запах ее губ, — доплыть туда, посидеть на берегу, вспомнить пережитое и переделанное, исхоженные тропы и хребты, благодарно поклониться всему, что было дорого на земле, и у спокойного, негаснущего костра дождаться рассвета, встретить восход солнца…
Старик вывел лодку на середину реки, на самый стрежень, положил перед собой шест, сел у кормы, уронил руки на колени… и забылся.
Впереди, невидимая за снежной лавиной, гремела многозубая Борона, — ревел, грохотал и провально ухал беспощадный ко всем Большой порог.
Полянка
Крутологий хребет, выгибая щетинистую, местами оплешивелую спину, уползал вслед за солнцем. Пугливыми закрайками широкой пади наперехват ему катил другой хребет сопки. Вольные, одинаково непокорные, сходились они в холодной дали — не то на совет, не то затем, чтобы давний разрешить спор, — и там, где они встречались, горы были выше и настороженней, — словно даже и не горы, а их тени. Там же, наверное, гнездовали в камнях и кочкарнике те ключи, из которых пила речка, разделявшая хребты. За чье-то горести, в ней утопленные, звалась она Горекой, но весела она или печальна — было теперь не узнать: метровый лед лишил ее до весны и лица, и голоса. Имя речки, как часто водится, дали и селу.
Село как село. Избы вразброс, между нами строчки изгородей; напротив колхозной конторы — одинокий журавль в небо глядит, будто стаи своей дожидается, чтобы с нею улететь; за речкой, на пустыре, деревянная школа в один этаж; правее — мастерские, электростанция, еще дальше — скотные дворы.