Он горбился на прежнем месте, в правом, если смотреть с улицы, углу палисада, — тот серый корявый камень, на твердющем лбу которого гахнул взрыватель с немецкого снаряда и ранил друга Тольку. Юрка подошел к загате… и от воспоминания зазвенело в ушах.
Двор был пуст, а хата закрыта, — шутейно закрыта, от честных людей, нежданного вихря и пронырливых кур. Дверную накладку — вместо замка — держала короткая деревянная тычка — знак доверия к любому пришельцу и того, что хозяйка отлучилась недалеко и ненадолго, сейчас вернется. Она могла пойти к соседке или на нижний, поливной огород. Речки в Раздольном не было, но зато по долине, вбирая в себя талые и дождевые воды, протянулся длинный и глубокий ставок, с весны до самых морозов осажденный табунами людских, не колхозных, уток и гусей. Вблизи ставка все, кому сподручно и не в тягость, садили помидоры, огурцы, капусту, перец, баклажаны-синенькие, прочую зелень. Были там и теткины грядки… Юрка устроился под старой шелковицей, на маленькой козлоногой скамейке — на такой, помнил он, тетка Фекла доила корову, — и стал ждать. Заметил: чего-то не хватает во дворе. Вспомнил — не хватало голубей. Они большой пестрой стаей жили раньше на чердаке; Юрка любил кормить их просом.
Он ждал недолго. Снизу, от ставка, на узкой огородной стежке появилась невысоконькая присутуленная старушка с ведерком на согнутой руке. Увидела чужого во дворе — и приостановилась. Потом пошла медленней, не то в удивлении, не то в предчувствии чего-то приглядываясь к солдату. Поставила возле колодца ведро, разогнулась, положив руку на поясницу; теперь уже сблизка посмотрела на гостя, подошла к нему и сказала сердечно:
— Доброго здоровья, сынок.
— День добрый, — Юрка встал, подтянулся; перед ним была тетка Фекла — только утратившая прежнюю живость, прежде завидную свежесть моложавых тугих щек, морщинистая и усохшая вся.
Она поправила серый платок на голове, пригладила спереди, слегка отряхнула байковую, с подстежкой, безрукавку, одетую поверх коричневой кофты, и, перебирая, видно, в памяти одну догадку за другой, уставилась в лицо солдату:
— Ты до нас… до меня, сынок?
— Да, к вам, тетя Фекла.
— Он, шо! Та это ж ты, Юра?.. Теперь токо признала. Ая-я-а-а, — закачалась она. — То ты вже такой стал? Сколько ж то лет, сколько лет пролетело, господи праведный! Ая-я-а. Теперь бачу — и на карточке, шо мне прислал, ты точно такой. Разглядела, старая… Ну здравствуй, гостек дорогой. Та чего ж мы тут стоим, серед двора? Идем до хаты, идем, Юрик. — Взяла его под руку и заговорила живо: — А я телятке своему косила пойло с молочком. На низу телятко у меня, в береге привязанное. Назад иду себе, дывлюся — хто ж то сидит у моем дворе? Кого дожидается солдат? Заблукал, нечайно зашел чи шо? А то — ты. Николы б не подумала. От радость!
Через кухню она провела Юрку в прохладную, старательно прибранную светлицу, в которой стояла кровать под розовым покрывалом (на ней-то и спал когда-то Юрка), клеенчатый диван (раньше его не было), одежный шкаф с поцарапанным зеркалом в половину дверцы и посередине — круглый стол, накрытый льняной скатеркой. Ни иконы, ни лампады в углу не было, — божница пустовала. Тетка Фекла заметила, как задержался на этом месте Юркин взгляд, и немедля призналась:
— Ага, нету у меня боженьки. Разверилася я в нашем господе. Молилася, молилася ему всю жись. А он — шо зо мной сделал? Детей мне не дал, поиздевался. Через войну и мужа забрал, одну на свете оставил. Колы мой Иван вернулся с фронту весь переконтуженный, год промучился, горечко мое, и вмер… я и разверилась совсем. Отнесла икону в церкву, отдала попу и больше туды не хожу. Дурницы то все, брехня одна… прости шо и скажешь. — Она пододвинула Юрка бледно-желтый тяжелый стул — грубоватое, без претензий, но завидно долговечное изделие местного плотника-самоучки, потерла сиденье рукавом кофты. — Так звидкиля ж ты, сынок? Як сюды попал, в наши края?.. От не ждала, от николы б не подумала… Ну, рассказуй, Юрик, слухаю. — И опустилась на скрипучий диван.
…Когда переговорили обо всем, что хотела тетка Фекла узнать от солдата, когда она тихой, сдержанной слезой помянула Юркину мать, заодно — и мужа, а свекра — Мосея Черноштана, который умер пять лет назад; когда потом и сама выговорилась, без утайки пожаловалась на одиночество, бесконечные хвори-напасти и на то, что давно не знает, зачем, ради чего живет, копошится на этом свете, — Юрка спросил:
— А Нина Сергеевна, мать Толи Мышкина, так больше и не приезжала в село?
— Не, сынок, не приезжала. Чего теперь ей тут?
— Ну… может, пишет кому-нибудь, старым знакомым или родственникам. Мне бы адрес ее узнать. Я бы тогда Толю разыскал, списался с ним. Не поможете мне?
— Чи пишет она кому — не знаю. Он де тебе можут сказать — на нашей поште. Надо пойти спросить у девчат. Они ж там конверты кажный день разбирают и разносят, бачут, хто кому листы шлет. А одним заходом… Э-э-э, шо ж я молчу, не говорю тебе такую новину? Та ты знаешь, хто вернулся, опять приехал в село? Родич твой, Сладкомед, от хто.