К новым словам, городам, рекам, названиям.
Жонглировали историей, географией.
На новеньких, свежих, только что отпечатанных для широкого потребления картах героически вкалывали булавки, ставили разноцветные флажки, внимательно следили за всеми фронтами.
От всего сердца радовались первым победам русского генерала фон-Ренненкампфа.
Героическая Бельгия, прекрасная Франция, братская Сербия, двоюродная сестра Черногория! Любвеобильным сердцам — готовый штамп.
Научились читать сводки, сообщения из Ставки Верховного Главнокомандующего, и не только читать, и даже разбираться в них.
Сокрушались о взятии Намюра, Льежа, Лувэна.
Не говоря уже о потере французами Лилля, Арраса и Амьена.
О разрушении Реймского собора печатались такие статьи, стихи, и даже поэмы, что дух захватывало.
Илья Эренбург, писавший из Парижа в «Утро России», так потрясал, волновал, трогал, что если б теперь, — конечно, много, много лет спустя, — поднести ему этот и по сей день неувядаемый букет его военных корреспонденций, то он, хотя и лауреат, а просто ахнул бы от ужаса.
И было бы от чего.
Потому что за такое прошлое чего же можно ожидать в настоящем?
В лучшем случае, коротенького бюллетеня о героических, напрасных усилиях врачей.
А на следующий день, глядишь, взяли, и зарыли талант в землю…
Во всяком случае, возвращаясь к тому, что принято называть психологией тыла, скажем простыми, совсем простыми словами, вышедшими из моды: невзирая на всё, что в течение этих четырёх страшных лет творилось и происходило в России, и с каждым годом всё больше, непоправимее и страшнее, — патриотический подъём, воодушевление, готовность к жертвам, и какая-то необъяснимая вера в слепое русское счастье не угасали в душах до последнего дня.
— Увы! — как любят восклицать взволнованные публицисты, — подтачивание, порча, бессильный внутренний бунт, постоянный комок в горле, оскорбленное чувство любви и порыва, при виде как всё это делалось и происходило, — вот
Но разлагался тыл еще и потому, что гражданские добродетели, по щучьему велению, по княжьему хотению, в один волшебный миг, так вдруг, здорово живёшь, тоже не обретаются.
Граждан была горсть, обывателей — тьма тьмущая, неисчислимая.
Сразу стали ловчиться приспосабливаться, нос по ветру держать, куда ветер дует, лишь бы жить, во что бы то ни стало! — посытнее, получше, понадёжнее.
Вот, и стали ко всему привыкать.
Сначала к словам, именам, названиям.
Луцк, Збруч. Ивангород. Золотая Липа. Рава-Русская.
Перемышль взяли. Перемышль отдали.
Санкт-Петербург простым указом в Петроград переделали.
Не думая, не гадая, что упрощать историю — процесс заразительный, и дальнейшим углублениям весьма подверженный.
Но и с этим свыклись. Проглотили, не подавились.
А потом стали привыкать и к раненым, безногим, безруким, изувеченным.
Жалели, конечно, сочувствовали…
Сколько в Благородных собраниях одних мазурок оттанцовали.
— В пользу раненных!
Железными кружками на улицах, на площадях с каким усердием хлопали, собирали медяки на Красный Крест, на Зелёный Крест, на помощь увечным воинам — русским, черногорским, сербским, на призрение, на лазарет, на санитарный пункт, на санитарный поезд.
И сам Маяковский, из озорства и от испуга, не погнушался, милый, рифмовать во всеуслышание:
Или ещё проще и незамысловатее:
Не дорого, но, не правда ли, мило?..
Один шаг до Кузьмы Крючкова, дюжину врагов на пику наколовшего.
Дальше — больше.
Игорь Северянин, душка, кумир, любимец публики, делавший полные сборы в Политехническом Музее, и что бы там академики ни скулили, поэт несомненный, и при немалой жеманности и безвкусии, конечно, талантливый, — и тот, прямо из будуара, «где под пудрой молитвенник, а под ним Поль-де-Кок», вышел на эстраду, стал во фрунт, и так через носоглотку, при всем честном народе, и завернул:
На сей раз это была дань времени, моменту, медный пятачок в кружку на лазарет, в день Белой Ромашки.
Но так как аппетит приходит во время еды, то как только на фронте стало совсем плохо, неунывающий Игорь быстро решил, что пришло время героических средств.
Поклонился безумствовавшим психопаткам, и так и бабахнул:
После подобного манифеста о чём было беспокоиться?
В Эрмитаже Оливье, на Трубной площади, в белом колонном зале — банкеты за банкетами.