В салон-вагоне турецкий посланник со свитой; обер-лейтенант с красной лакированной сумкой через плечо, — дипломатический курьер германского посольства в Денежном переулке; и весело настроенные румынские музыканты, отпиликавшие свой репертуар в закрывшихся ресторанах.
Вокруг — необычайная, сдержанная, придавленная страхом суета.
Третий звонок.
Милые глаза, затуманенные слезой.
Опять Отрыв. И снова Отказ. От самих себя. И друг от друга.
И под стук колес, в душе, в уме — певучие, неспетые, несказанные слова:
В русской Орше последний обыск.
Всё, что было контрреволюционного, отобрали: мыла фабрики Раллэ, папиросы фабрики «Лаферм», царские сторублевки с портретом Екатерины.
Распоряжался всем огненно-рыжий комиссар в новеньком френче, в широчайших галифэ на невероятно худых, тонких ногах.
Огромный наган убедительно болтался сбоку, на желтом кожаном поясе.
Комиссарские глаза буравили, наган болтался, граждане путались в ответах, и дрожали.
По щучьему веленью, добрую половину из поезда высадили и загнали неизвестно куда.
Балканские дипломаты, румынские скрипачи, и счастливчики, избежавшие последнего заушения, благополучно перебрались по другую сторону добра и зла, где лихо гарцевал есаул Коновалец, а проверял документы пожилой прусский офицер, убийственно-вежливый.
По дороге в Киев из салон-вагона доносились звуки вальса, скрипки и цимбалы сопровождали турецкое превосходительство, уставшее от шифрованных телеграмм и сложных международных отношений.
…Киев нельзя было узнать.
Со времен половцев и печенегов не запомнит древний город такого набега, нашествия, многолюдства.
На улицах толпы народу. В кофейнях, на террасах не протол питься.
Изголодавшиеся москвичи и отощавшие петербуржцы набросились на белый хлеб и пожирают его, стоя и сидя.
Все друг с другом раскланиваются и, попивая кофеёк, рассказывают, как они вырвались, как бежали, и что у них отняли и забрали.
Настроение идиотски-праздничное.
На клумбах в Купеческом саду расцветают августовские розы.
Золотая, южная осень ласкает, нежит, зачаровывает.
На площади перед городской Думой — медь, трубы, литавры, — немецкий духовой оркестр играет военные марши и элегии Мендельсона.
Катит по Крещатику черный лакированный экипаж, запряженный парой белых коней, окруженный кольцом скороспелых гайдуков и отрядом сорокалетнего ландштурма.
В экипаже ясновельможный гетман в полковничьем мундире, в белой бараньей шапке с переливающимся на солнце эгретом.
Постановка во вкусе берлинской оперы. Акт первый.
Второго не будет.
В подвале «Метрополя» «Подвал Кривого Джимми», кабарэ Агнивцева с осколками Кривого Зеркала.
В городском театре тот же Валиев, и вся Летучая Мышь в полном сборе.
Газет тьма тьмущая.
«Киевская мысль». «Киевские отклики». «Киевлянин» профессора Пихно.
Кроме того, газета «Утро», и газета «Вечер».
Затея петербургская, деньги Протофиса.
Но наибольшим успехом, и на галерке и в бэльэтаже, пользуется еженедельный листок Василевского (Не-Буквы) «Чортова перечница».
Листок официально — юмористический, не официально — центр коллективного помешательства.
Всё неожиданно, хлёстко, нахально и бесцеремонно.
Имен нет, одни псевдонимы, и то выдуманные в один миг, тут же на месте.
В заголовке сказано:
«Чортова перечница, орган старых шестидесятников, с номерами для приезжающих».
Шельмуют всех и каждого, начиная с Вудро Вильсона и кончая полковником Скоропадским.
Игорь Кистяковский, московская знаменитость, а теперь гетманский министр внутренних дел, еженедельно вызывает Василевского для объяснений и внушений.
Василевский нисколько не смущается и говорит: — Вы, Игорь Александрович, дошли до министерства, мы до «Чортовой перечницы». Разница только в том, что у нас успех, а у вас никакого…
Кистяковский куксится, но всё это не надолго.
Скоро придет Петлюра.
«Время изменится, всё переменится».
Скоропадского увезут в Берлин, министры сами разъедутся, немцы после отречения Вильгельма вернутся восвояси, а столичные печенеги и половцы кинутся на станцию Бирзулу.
По одну сторону станции будут стоять петлюровцы, по другую французские зуавы и греческие гоплиты в гетрах.
Из Москвы придет телеграмма о покушении на Ленина.
Советский террор достигнет пароксизма.
Дору Каплан повесят и забудут.
Забудут не только в Кремле и на Лубянке, но и в зарубежных «Асториях» и «Мажестиках».
Дело не в подвиге, а дело в консонансах…
Шарлотта Кордэ — это музыкально. Дора Каплан — убого и прозаично.
Свидетели истории избалованы. Элите нужен блеск и звук.
На жертву, на подвиг, на тяжелый кольт в худенькой руке — ей наплевать.
…Перед киевским разъездом будет недолгое интермеццо.
Хома Брут покажется ангелом во плоти.
Архангелы Петлюры стесняться не будут.
Ни Бабефа, ни Прудона. Грабеж среди бела дня, в самостийном порядке.
Убивать на месте, но убивая орать — хай живе!..
Остальное — дело Истории, «Которая вынесет свой властный приговор».
Вместо Кистяковского — Саликовский.
Тот самый. Александр Фомич. Старый журналист, редактор «Приазовского Края».