И, одолевая всё, сон, усталость, мысли и ощущения, мешанину, путаницу, душевную неприкаянность, — опять та же строка, как ведущая нить, старомодная строчка Апухтина:
«Курьерским поездом, летя, Бог, весть куда»…
XX
Вышли с дохлыми нашими чемоданами на парижскую вокзальную площадь, подумали, не подумали, и так сразу, в самую гущу и кинулись.
Одурели от шума, от движения, от бесконечного мелькания, от прозрачной голубизны воздуха, от всей этой нарядной, праздничной парижской весны, украшавшей наш путь фиалками.
Шли по площадям, по улицам, останавливались, оглядывались, не оглянешься — задавят.
Как правильно говорил Лоло, предусмотрительно опираясь на жену и на палочку:
— Улицу перейти — жизнь пережить!
Долго стояли перед витринами больших магазинов, жадно смотрели на какие-то кожаные портфели, несессеры, портмонэ, на шелковые галстуки, на хрустальные флаконы, на розовые окорока у Феликса Потэна, на бриллиантовые ожерелья в зеркальных окнах Картье.
До Люксембурга, до Лувра, до Венеры Милосской еще не дошли.
А пошли насчет паспорта, насчет вида на жительство, на улицу Греннель, в посольство, в консульство, к Кандаурову, к Кугушеву, долго им рассказывали о том, что глаза наши видели, они слушали и говорили, что ушам своим не верят.
Так мы по-хорошему и объяснились.
Узнали, что В. А. Маклаков в посольстве бывает редко и вообще держится выжидательно, и в стороне.
Зато профессор Савитков, всё еще комиссар, и всё еще временного правительства, приходит ежедневно и хотя очень страдает от одышки, но интересуется решительно всем.
Из консульства — к Бурцеву на бульвар Сэн-Мишель, где помещалась редакция «Общего дела».
В редакции гам, шум, бестолковщина, кавардак со стихиями.
Главный редактор мил, близорук, беспомощен.
Добрые глаза, козлиная бородка, указательный палец желт от курева, рукава на кургузом пиджачке короткие, штаны страшные, а штиблеты такие, что наводят панику на окрестности.
Всю свою жизнь прожил на левом берегу, на Монмартре, на Монпарнассе, на улице Муфтар.
Выпил в Ротонде немало черного кофе с Лениным и Троцким, которых ненавидит тихо и упорно.
Открыл вопиющее дело Азефа, но говорить об этом не любит, отмахивается, отмалчивается.
Во время войны, в конце 14-го года, вернулся в Россию, говорят, что у него были слезы на глазах.
После октябрьской революции получил звание наемника Антанты и общественного врага номер первый, и в последнюю минуту вырвался в Париж, на Монмартр, на Монпарнас, на улицу Муфтар.
Слез уже не было.
Осталось упрямство, упорство, близорукое долбление в одну точку.
На этих трех китах и держалось «Общее дело», по-французски «La Cause Commune», на раннем эмигрантском жаргоне «Козья коммуна».
Бурцев обласкал, обнадежил, заказал «Впечатления очевидца», и дал сто франков в виде аванса.
Впечатлений набралось немало, строк еще больше, но скоро после этого возникли «Последние новости», и сотрудничество в «Общем деле» ограничилось короткой гастролью.
Н. А. Тэффи приехала на месяц раньше, чувствовала себя старой парижанкой, и в небольшом номере гостиницы, неподалеку от церкви Мадлэн, устроила первый литературный салон, смотр новоприбывшим, объединение разрозненных.
Встречи, объяснения, цветы, чай, пирожные от Фошона.
— Когда? Откуда? Какими судьбами?
— Из Финляндии? Из Румынии? Шхеры? Днестр? Из Орши? Из Варны? Из Крыма? Из Галлиполи?
Расспросам не было конца, ответам тем более.
Граф Игнатьев, бывший военный атташе, приятно картавил, грассировал, целовал дамам ручки, рассказывал про годы войны, проведенные в Париже, многозначительно намекал на то, что в самом недалеком будущем надо ожидать нового десанта союзников на Черноморском побережье, вероятно в Крыму, а может быть близ Кавказа, Мильеран горячий сторонник интервенции, всё будет отлично, через месяц-два от большевиков воспоминания не останется…
Всё это было чрезвычайно важно, интересно, и казалось настолько бесспорным и неизбежным, что Саломея Андреева, петербургская богиня, которой в течение целого десятилетия посвящались стихи всего столичного Парнаса, не в силах была удержать нахлынувшего потока чувств, надежд и обещаний, и так и кинулась нервным прыжком к военному атташе и, с неподражаемой грацией и непринужденностью светской женщины, расцеловала его в обе щеки.
Восторгу присутствующих не было границ.
Игнатьев сиял, картавил, скалил свои белые зубы, щетинил рыжеватые, безукоризненно подстриженные усы, и пил черный, душистый портвейн — за дам, за родину, за хозяйку дома, за всё высокое и прекрасное.
Больше всех шумел, толкался, зычно хохотал во всё горло Алексей Николаевич Толстой, рассказывавший о том, как он в течение двух часов подряд стоял перед витриной известного магазина Рауля на бульваре Капуцинов и мысленно выбирал себе лакированные туфли…