Трубка выскальзывает из потной руки, Алоизас утирается, как оплеванный. Теперь ясно: ничего с Лионгиной не произошло. Он заплатил за ее безопасность. За то, чтобы с ней ничего не случилось. Расстроенными нервами, унижением заплатил. Не понял, с кем говорил, с мужчиной или с женщиной. Да и говорил ли? Рыкнули в ответ. Механическая, заводимая ключом пасть. Главное, что Лионгины на кровавых носилках не было. И не будет. Он знал, что любит ее, как никогда прежде. Что согласился бы ради нее вынести и не такие плевки в лицо. Этого не поймешь, стоя с гордо поднятой головой, только — когда тебя топчут и пинают. Заплакать, разумеется, мог бы, если бы никто не видел и не утирал слез… Просто от радости, что она дышит, шагает… придет… Хорошо после испытанного унижения. Уже не страшно. Однако что сказала бы Гертруда, бросив ледяной взгляд? Братец на четвереньках ползает и зубами не скрипнет. Не чертыхается и не матерится. Спокоен, как человек, принесший жертву. Знаешь ли, чем жертвуешь? Вчера своей гордостью, предложив варить-жарить, теперь — решимостью, решимостью и волей, без которых и каркаса для кроссворда не вычертишь. Отныне будешь умолять — плюйте в лицо, кому не лень, лишь бы с ней ничего плохого не случилось? Лионгина ведь только этого и добивается! Не сообразил до сих пор? Не может быть! Почему не может, если она тогда… Проклятие! Что со мной? В горах не метался, как безумный, не выл на всю долину, хотя меня сбивали с ног, а тут… Тут страшнее, честное слово, страшнее!
Лионгина вваливается совсем поздно, нет смысла вытаскивать часы из ящика. И не удивляется, что ей суют горячий чай и велят понемножку отхлебывать. Алоизас сам заварил. Сделал то, что запрещалось. Чего не привык и не должен был делать, чтобы не терять солидности. В другое время его самопожертвование — что же, если не самопожертвование? — удивило бы и обрадовало Лионгину. Нежно прильнула бы, а потом испугалась: не уберегла от проклятого быта, хоть и обещала. Пока пила и жевала — заставил проглотить кусочек сыра, — даже не улыбнулась.
Обидевшись и надувшись — обиделся бы еще больше, не будь столь поздно! — Алоизас ждет уже не благодарности. Знака, что его самопожертвование замечено. Губы не отсохнут, если улыбнется. Алоизас размышляет о том, как будет понят его подвиг. Великодушие, каприз, выпад? Вообще не будет понят? По мрачному лицу Лионгины видно: не ощущает, что пьет, не чувствует, сколько тепла накопилось в муже.
Белое, жесткое, не от мороза окоченевшее лицо. Она еще не тут — на полпути. Каждый вечер является все позже. Чем больше спешит, тем дольше задерживается. Разрываясь на части, совсем сникла — тонкий стебелек. Из-за этого и лицо у нее такое. Печать малокровия, а не маска, как ему показалось сначала. Бесконечные ее дороги никуда не ведут. К чему, например, ее учеба? Что станет делать, когда кончит? Теоретически — экономист, практически — в торговлю. Ежедневная голгофа — ради этой сомнительной чести? Вяло, словно ее на бойню гнали, поступала Лионгина на вечерний факультет, а теперь попробуй оторви… С грехом пополам, но подвигается вперед. Плакать будет без слез от усталости, однако на занятия не пожалуется. И о матери тоже мало будет говорить, только повздыхает:
— Одни капризы, ты знаешь. Ровно маленький ребенок.
Или:
— Не дашь сухарей — плачет. Голодом ее морю. Пристрастилась грызть сухари и разбухает. На горшок ее сажать… Представляешь, сколько сил…
— Как мама?
Не обрадовалась, что спросил о матери. Бесстрастно покачала головой. Сидела, придавленная бесконечным, все еще продолжающимся и не собирающимся выпускать ее из своих рук днем. Тянуло вниз тело — пятьдесят килограммов, такую цифру записал на бумажке старичок весовщик на улице. Без туфель и пальто весила бы еще меньше. Похожа на сутулую школьницу, у которой искривление позвоночника второй степени.
Как сидишь, выпрямись, крикнул бы он, если бы не меловое лицо. Раскрошится от малейшего прикосновения.
— Прости меня. — Она потерла глаза. — Веду себя по-свински. Однако скоро все изменится. Все.
Что изменится? Все на меня взвалишь? Видишь, уже и по собственной воле впрягаюсь. Вслух поинтересовался:
— Ты не больна, Лина?
— Нет, я здорова.
Раздевшись, снова становится женщиной. Нет, той девочкой, к которой не осмелился прикасаться в первые ночи после свадьбы. Такую страшно сломать. И сорока девяти килограммов не потянет. Только грудь женская. И он, и она долго не могли заснуть. Меня прямо-таки подбрасывает, стоит только задремать, пожаловалась она. Эти вздрагивания он чувствовал рукой, прижатой к ее бедру. Потом, вероятно, оба уснули, потому что Алоизаса разбудил ее голос. Прислушался, протянул руку. Прохладный гладкий лоб, теплые слипшиеся веки. Осторожно провел кончиками пальцев по ресницам. Сухие. Ошибся. Уже снова было задремал, как опять услышал голос Лионгины. Отчетливый, будто она и не спала. Не вчерашний дневной, стертый и по-деловому плоский, как у замужних, измученных бытом женщин. Давно уже не слыхал такого, глубокого, как звук органа.