Алоизас заглянул к ней без всякого дела и неожиданно обнаружил здесь следы Р., законсервированные для длительного хранения. Тут она была еще такой, какой он лишился. Ее яростное сверкание с целью понравиться кому-нибудь. Ее серьезные паузы: Возможность, не унижаясь, увидеть ее, обожгла радостью. Алоизас, попивая кофе, потел, будто уже сидел в пальто и шляпе, собравшись в дорогу.
— Все мещане всполошились. Не знаю. Возможно, — цедил он сквозь стиснутые зубы.
Червяк, слизняк, медуза, клеймил себя Алоизас по дороге в Москву и в самой Москве. Сквозь страшные рожи Гойи проглядывала ангельская белизна Р., ее победоносная улыбка. В обнаженной Махе сверкнула нагота, которую не успел хорошо рассмотреть, но постоянно ощущал как удаляющееся пламя — незабываемое тело Р. Таким собою Алоизас окончательно возмутился. Р. губила его, его призвание. Ни с чем не сравнимую радость от созерцания оригиналов Гойи, а не копий опошлила низменная похоть. Вместо того чтобы воспылать духом, он вывалялся в грязи, надо было немедленно уезжать. Затянувшаяся внутренняя борьба привела его к длинному деревянному дому с полуколоннами и узорчатыми карнизами, стоявшему в тихом переулке. Погромыхивали трамваи, еще более усугубляя впечатление тишины, даже заспанности. Купеческий особняк начала века не издавал никаких звуков, не излучал света. Время от времени выходил какой-нибудь тепло укутанный человек, и тихо шелестели его шаги под голыми зимними липами. Когда стало уже невмоготу торчать под окнами, он решился. На второй этаж вела почерневшая, источенная жучком лестница. В полутемном коридоре, застланном старенькой дорожкой, пахло намоченным бельем, подгоревшими блинами и, видимо, привезенной с юга сиренью. Где-то уже цвела сирень, а тут крыши и перила балконов еще покрывал слой ноздреватого снега. Р. жила в комнате не одна — с девушкой-буряткой, скулы которой торчали, словно спелая антоновка, а сквозь узенькие щелки сияли черные глаза. В них запрыгали приветливые искорки. Пожав пальцы гостя крепкой ручкой, она бесшумно, на цыпочках, высоко поднимая ножки, обутые в цветастые шерстяные носки, выплыла из комнаты. Р. рассмеялась, как-то неприятно и неискренне.
— Тут такой обычай.
Какой? Испаряться, если к соседке пожаловал поклонник? И часто приходится симпатичной буряточке исчезать? Хотелось спрашивать и спрашивать, сдерживала жалкость Р. Не ее самой — обстановки, не подходящей для блистательной картины, которой он три месяца издали любовался, вознеся над серостью быта. На холодильнике высился чайник, валялась корка от сыра, это были маленькие пятна на светлом, несомненно, все еще светлом, облике Р. Правда, в кипящей, многомиллионной Москве облик этот несколько потускнел. Не так блестели, словно увяли, примятые зимней шапочкой волосы, когда она встряхивала головой. И такой сверкающей уже не была — зимняя мгла сочилась в окна, обволакивая ее серостью.
— Не очень понравилось тебе у нас, а?
Будто лошадь в лицо лягнула — вылезла между передними зубами щербинка и не собиралась исчезать, словно отныне она будет определять не только внешний вид, но и внутреннее содержание девушки. Она рассказывала, как добирается до института: трамваем, потом метро, наконец, автобусом. По утрам еле втискивается, особенно в битком набитый автобус, возвращаться легче. Проторчишь в библиотеке, натолкаешься по очередям в магазинах, и уже нет сил выбраться в театр. Прическа, маникюр — на все нужно время, мой милый! Пока они беседовали так за столом, заваленным книгами, тетрадями, рукоделием, в комнату заглянула уборщица с ведром и щеткой.
— Тетя Маша — цербер нашей нравственности! — шепнула Р.
Тетя Маша пошарила щеткой под одной, потом под другой тахтой, словно шугала прячущегося там кота. Окинула девушку и ее гостя подозрительным, суровым взглядом и выкатилась, не затворив за собой дверь.
— Может, чайку с нами выпьете, тетя Маша? — крикнула ей вслед Р. — Познакомились бы с моим приятелем.
— Все приятели да приятели. А мужики где? Не осталось мужиков. Все настоящие на войне погибли. Одни бабы! — проворчала из коридора хмурая старуха, для которой война, видимо, еще не кончилась. — Кто детей рожать будет, растить?
— Придет время, мы рожать будем, мы и вырастим, тетя Маша.
— Не обижайся, голубушка, ни ты, ни твой приятель не похожи на тех, кто детей заводит! — донеслось из-за дверей.
— Может, доказать вам наглядно? — презрительно, не скрывая горечи, усмехнулась Р., и у Алоизаса сжалось сердце, как тогда, в Вильнюсе, когда она призналась, каким способом подрабатывает. Протянул было руку, чтобы нежно погладить, она, вероятно подумав, что начнет приставать, отстранилась.
— Мы не виделись три месяца. Отвыкла я от тебя, Алоизас. Уже не знаю, кто ты, кто я.
Алоизас обиженно возразил: что касается его, то ничего не изменилось.
— Разве? Не искренен ты, дружок.
Больше, чем неприятные слова, удручил тон. Равнодушный, холодно измеряющий образовавшееся между ними расстояние. Этим тоном одинаково легко резать правду-матку или зачитывать приговор невиновному.