— Что тут надо этому парню? — уставился на него мутным взглядом хирург, и Алоизас, которого никто и никогда парнем не величал, не на шутку рассердился бы, если бы руки не связывала оранжевая тряпка и не стонала бы на жесткой клеенчатой кушетке Лионгина, нуждающаяся в немедленной помощи. Прижмется здесь к печке и будет молчать, чтобы не помешать врачу. Из-за огромной печки в приемном покое так тесно, что даже дыхание постороннего человека мешает. — Так что, Йокимас, — с самим собою, словно с невидимым, но реально существующим ассистентом, советуется хирург, — в операционную?
— Не смейте оперировать, доктор! — сверкает белками глаз круглолицая сестра.
— Ладно, не будем оперировать. Невелико удовольствие мучиться в судный день. Пусть бабенка помирает. Ее ребеночек — тоже. Хорошо это будет, Казе?
— Вы же пьяный, доктор, пьяный! — будто защищаясь от злого духа, машет на него сильными крестьянскими руками сестра Казе. — Ступайте проспитесь. Под холодный душ и в постель! Есть пустая палата.
— Пил, признаюсь, но не пьяный! Мою боль водкой не зальешь. Ошибаешься, Казе, голубушка, — мотает головой врач. — Пусть парень скажет — пьян я или не пьян?
— Не пьяны… Спасите ее, доктор, — покорно соглашается Алоизас, проглатывая
— Утром, доктор, на свежую голову, — уговаривает, как непослушного ребенка, сестра Казе доктора Йокимаса.
— Хитрая ты, Казе, но как была деревенщиной, так ею и останешься. Утром будет поздно. Может, и теперь уже поздно, откуда мне знать? Марш к инструментам, не заговаривай зубы! — Врач кричит, дряблые щеки трясутся. — А мы с тобой, Йокимас, возьмем себя в руки, и скальпель заиграет у нас, как смычок!
— Опасно, доктор! Что вы делаете? Себя пожалейте, — только словами сопротивляется сестра.
Доктор весело, как на качелях, приседает, выпрямляется, показывая, как он крепок, гибок, прям.
— Как же! Не было бы опасно, стал бы я возиться в такой радостный для меня денек? — На самом деле уже не день — поздний вечер, даже ночь, и неоткуда ждать помощи, кроме как от него, шатающегося богатыря, — встретишь такого на улице, примешь за потерявшего шапку пропойцу. — Опасно, как же не опасно. Если что, все собаки завоют: оперировал в нетрезвом виде! Один пьян, только понюхав, другой хлещет и не напивается. Йокимас вот этими руками не один десяток из лап смерти вырвал. В судный день никто этого и не вспомянет.
Она задыхается не от наркоза — от запаха водки, бьющего сквозь хирургическую маску, — так казалось Лионгине и после операции, когда она пришла в себя в уютной, с деревянными стенами палате, и позже, в санитарной машине, которая мчала ее в Вильнюс, время от времени жутко завывая, потому что, как огонь, вспыхнул сепсис и необходимо было спешить. Она все еще боролась с водочным перегаром, ничего не зная о пожаре, который не сулил ей спасения. Даже стеклянные глаза Гертруды, разыскавшей ее в огромной палате клиники после повторной операции, опустошившей ее чрево — в раковине больше не было жемчужины! — не решились ни в чем обвинять ее. Лионгина находилась по ту сторону, куда не проникают ничьи глаза, только звуки и запахи. Теперь это снова был перегар изо рта Йокимаса. Так пахнет смерть?