Лионгина корчилась и скулила, уже забыв, что хотела умереть. Долина внизу превратилась в гигантскую, налитую до краев чернильницу. В монолит базальта, еще чернее и страшнее, чем сами горы. В огромное надгробие чему-то, что теперь навеки будет отнято у нее и похоронено. Алоизас! Добрый мой Алоизас! Она звала Алоизаса, чтобы пришел и вытащил из безжалостных жерновов, превращающих все — даже надежду! — в черную муку. Не сердись, пожалуйста, Алоизас! Знаю, тебя сердит, что не люблю я Гертруду. Боюсь ее и уважаю, очень боюсь и очень уважаю. На вокзале не успела раскрыть над ней зонтик не по своей вине — заклинило спицы. Но я постараюсь — полюблю ее, как сестру, как старшую сестру, которой у меня не было. Нет, нет, Гертруда была тебе матерью, отныне и я буду любить ее, как мать, которой у меня тоже не было… Только приди, спаси меня, Алоизас! Лионгина стонала, винясь за свое — мало сказать, легкомысленное и необдуманное! — бегство в горы. Отныне — пусть только спасет! — она будет следовать за Алоизасом верной собачкой, превратится в его постоянную тень. На горы и смотреть не станет, будто их вовсе не существует, зальет в памяти их манящий мираж черной тушью… Слышишь ли меня, Алоизас, умный мой Алоизас? Я достаточно жестоко наказана — за непослушание, за гордыню. Старуха со страшным лицом предупреждала меня. Чуть не утонула, тебя не послушавшись! Лучше уж в реке бы… Как холодно! Ее стала бить дрожь. Мрачно и холодно, будто дохнуло зимой. Испугавшись еще больше, Лионгина клялась быть послушной и теперь и впредь, если, разумеется, увидит завтрашний день. Алоизас, слышишь ли ты меня, Алоизас?
Она дрожала, измученная болью, темнотой, холодом и своей исповедью. Холодная испарина покрыла лоб, пока ждала отзвука, какого-нибудь знака, что услышана. Ей казалось, что протекли не минуты — часы. Бормотала имя Алоизаса все глуше, уже не доверяя ему. Словно заранее сомневаясь в успехе, пыталась зажигать мокрые спички на ветру и дожде. В этой суровой пустыне, где изредка стрелял, трескаясь, камень, имя мужа не звучало и не придавало храбрости. Нет, не годится здесь Алоизас, ни его черные очки на прямом носу, ни длинные бледные пальцы, которые, обо всем в мире позабыв — даже о молодой жене, ха-ха! — шуршат мертвыми страницами, отыскивая соответствия между — как он там сказал, господи? — между духовным самовыражением индивида и эгоцентрическими силами. Силами? Только бы не обмочиться со страха — вот где подвиг! А то найдут потом мертвую в луже… Стыда не оберешься, Алоизас, если не успеешь спасти жену! И тут, в темноте и холоде — брр, вся окоченела! — настойчиво билось в мозгу другое имя, оно сверлило Лионгине виски, разрывало рот для крика. Рафаэл! Храбрый, гордый Рафаэл! Ведь из-за тебя бросилась в горы — в разинутую пасть ящера. Спаси меня, Рафаэл, хотя и не стою я твоей Лоры. Послушной, терпеливой Лоры… Клянусь, стану такой же, только не отдавай меня вечному холоду и мраку! Я еще не жила — под лучами заходящего солнца увидела свое микроскопическое сердечко. Ведь горы — твой дом, Рафаэл!
Лионгина закусила губу, чтобы не выкрикнуть его имя, — это же позор, страшный стыд — звать не своего мужа! — но в приглушенных стонах звучало: Рафаэл!
Не в силах выдержать больше ни мгновения, она во всю мочь заорала: Ра-фа-эл! Голову осыпало осколками эха, но Лионгина улыбнулась. Волна мрака вздрогнула от ее крика. Заколыхалась и отодвинулась черная стена. В темно-синем бархате неба возник силуэт гор — караван верблюдов, бредущий и бредущий без отдыха! — а в гигантской чернильнице долины стали жиже густые чернила. Там, глубоко-глубоко внизу, замерцала светлая морось, будто кто-то рассыпал горсть желтого песочка.
Ожило и подножие горы. Словно птицы, сбиваясь в стаю и снова рассыпаясь, заметались там фонари. Птицы кричали человечьими голосами, лаяли собаками, но она, Лионгина, уже не слышала этого. Потеряв сознание, инстинктивно вцепилась она в выступающую из крутого склона глыбу, чтобы не свалиться туда, где уже никто не найдет.
— Я хочу умереть… умереть…