Алоизас бросился укладывать его, подсовывал подушки, Гертруда, кинувшись в погреб, колола засыпанный опилками лед. Из-под топорика летели острые осколки, пахло кровью. Мать отмывала залитый ею стол, подставив ведро, когда под окном что-то заскреблось. Не постучав, ввалился в кухню человек, точнее — призрак человека. Что это мужчина, а не женщина, стало понятно лишь после того, как пришедший стащил с головы бабий платок. Сколько ему лет, определить было невозможно. На распухшем, сплошь покрытом ссадинами и кровоподтеками лице горели черные глаза, вернее — один глаз, ка месте второго — засохший струп.
— Не пугайтесь, глаз выбили не сегодня. Уже неделю назад. — Человек думал, что самое страшное в его облике — вытекший глаз, из-за этого, считал он, люди не подпускают его к себе. — Всех евреев расстреляли в карьере. Спрячьте, люди добрые.
Отец лежал без сознания от потери крови. Мать косилась то на него, то на протягивающего руки незваного гостя и беспрерывно шептала молитву. Одна Гертруда знала, что следует делать, словно давно ждала этого посещения. Прежде всего вцепилась в Алоизаса — затолкать его в другую комнату, чтобы не смотрел на человека без глаза. Алоизасу и вправду жутко было видеть его лицо, но он сопротивлялся. В чем провинился этот еврей? Почему за ним охотятся такие же, как он, люди? Боялся он и другого — вдруг безумный взгляд человека потребует от него ответа на все эти вопросы. Свисающее клочьями грязное рубище, щетина со сгустками крови на щеках, а главное — пустая, как бы стянутая суровой ниткой глазница — возбуждали в душе Алоизаса смешанное чувство жалости, отвращения и неясной ему самому вины. Нечто подобное пережил он недавно, стоя у гроба Таутвидаса, хотя лицо умершего братишки было чистым и спокойным, но над ним, как и над этим человеком, простерла свои крыла смерть — сейчас она не обещала избавления от мук, напротив — свирепо угрожала вечной жестокостью, точно время остановится — и она будет, оскалив пасть, царствовать! Убранный венками катафалк, на котором отвозили на кладбище покойного братца, словно перевернулся в канаве, и оттуда торчал лишь обломок дышла.
— Один я как перст. Они и не догадываются, что я жив. Никто!.. — глухо доносился от порога шепот еврея, голос у него смерть уже вырвала.
Гертруда тащила Алоизаса прочь и бранилась:
— Нечего тебе тут делать. Не бойся, мы поможем этому человеку. Все, что можно, сделаем!
Гертруда велела матери отыскать чистый лоскут полотна, притащила таз, кувшин с водой, мыло.
— Помойтесь, пожалуйста, и перевяжем глаз, — уговаривала она, чуть не вплотную подойдя к несчастному в своем ярком цветастом платье — юная, чистая, пышущая здоровьем. Ближе подойти было невозможно, и у Алоизаса мелькнуло, что она должна казаться несчастному сошедшим с неба ангелом. — Я полью, мойтесь, — сказала Гертруда и наклонила кувшин.
— Они думают, что я труп. Спрячьте меня. — Еврей не понимал, чего добивается от него девушка. А ведь это было так просто — ему предлагали помыться. Не в первый дом стучался он, и никто не предложил ему этого — в одной избе сунули картошку, в другой — краюху хлеба. Он позабыл, что люди умываются.
— Нехорошо ходить в таком виде. Детей пугаете, — втолковывала сестра, поливая на потрескавшиеся, черные ладони. Приподнявшись на цыпочки, сама перевязала пустую глазницу, ее белые руки с бинтом из домотканого полотна порхали вокруг головы призрака, как крылышки ангела.
— Бог вам поможет, барышня, что не погнушались. Не выгоните меня?
— Присядьте, отдохните, — Гертруда пододвинула ему табуретку.
— Я должен был быть трупом. Но я не труп. Разве стали бы вы перевязывать глаз трупу?
Проходя мимо Алоизаса, Гертруда пожала ему плечо: пусть он будет спокоен, сестра его тверда и бесстрашна.
— Не бойся, мы не оставим этого человека без помощи, — громко сказала она, взъерошив брату волосы. Да, бодрости ей не занимать!
Сквозь дымку отчаяния и бессилия видел Алоизас, что Гертруда заставила мать вытащить из печи чугун, в котором варили свиньям, и та, продолжая шептать молитвы, выковыривает из него картофелины, заворачивает их в газету. Гертруда уже вновь хлопотала возле пришельца, перебинтованная голова которого белела в сгущающихся сумерках. Протягивая ему сверток, Гертруда мягко втолковывала, указывая на двери:
— Возьмите, и попрощаемся. Увы, у нас нельзя оставаться. Нельзя! Будь хоть малейшая возможность, я бы никогда…
— Барышня, я могу не есть, хотя я и не труп. Могу целую неделю не есть, — бормотал человек. — Я научился питаться одной травой…
— Ах, боже мой, да нельзя у нас! Очень сожалею, но вы должны уйти отсюда. Для этого имеются весьма серьезные причины. Если хотите знать… Никто даже яблок в нашем саду не рвет.
Убежденный неизвестно чем, то ли ее сияющей белизною, то ли непонятными намеками, человек вздрогнул и приподнялся с табуретки.
— Постойте, — задержала его Гертруда — уж если она что делала, то делала основательно! — Мама, неужели человек будет есть без соли?