Все это, казалось мне сейчас, не было похоже на жизнь, что длится на земле не одну тысячу лет и которую понять невозможно. Однако это была все-таки жизнь, — другой я не знал; но, может, потому, что до ночи было время и мне было хорошо сидеть и думать еще и потому, наверно, что я как-то раздвоился: мысль моя была о другом, не о том, что я видел, — мне сейчас все казалось странным и бессмысленным, потому что я не понимал, для чего в этой жизни все появляется, а затем исчезает, одно сменяет другое и нет повторения. Признаться, я хотел бы думать уже не об этом, как-то все неожиданно получилось, хотя, впрочем, я нет-нет да и думал о прошлом вот уже несколько дней, с тех пор, как решил ехать в Новгород-Северский, но сейчас, сопоставляя то далекое время и нынешнее, я ничего не мог с собой поделать, не мог остановиться: находил общее в жизни людей многих поколений, но в то же время видел и смертельную бессмысленность, тоже общую, которая заключалась в войне. Почему до сих пор не исчезает эта страшная печать, какое-то проклятие над родом человеческим? — думал я; почему люди из века в век работали и воевали, разрушая то, что создавалось их тяжелым трудом, и — убивали друг друга? И, наверно, потому все так происходило, подумал я, что забыли слово; был дикий простор, на который вырвались первобытные люди, а между ними главным стало не слово, хотя оно и было вначале, и с тех пор так и пошло. И мне показалось, что, наверно, слово лишь сейчас набирает силу, слово, а не кулак, и книги, радио, телевидение, газеты — все во имя его…
Я встал со скамейки, не торопясь вышел из скверика, затем спустился с пригорка на перрон. По узкому перрону прогуливались двое, парень и девушка. Они удалялись от меня, и некоторое время я смотрел им вслед. Он был высокий, в клетчатой рубашке и светло-серых брюках, она же была в светлом платье; когда она засмеялась и повернула к нему голову, то в сгущающихся сумерках мне увиделось, что ее длинные волосы сдвинулись от плеча к плечу, покатились по светлому платью, словно темные речные волны.
Я немного постоял на перроне, затем побрел мимо складов, мимо домиков — туда, где сходились рельсы, и мне было хорошо: уединение и покой подорожали в наше время…
Когда возвратился на станцию, уже было темно. На перроне горели фонари, две женщины сидели на скамейке, ожидая поезда. Проходя мимо, я услышал:
— Муж ее был сначала у нас завфермой…
— Петр Поликарпович?
— Ну да. Так он был завфермой и стащил два мешка муки. И его перевели завпекарней.
— Да разве ж так можно?..
А ночь наступила тихая, теплая, с большими августовскими звездами. В конце перрона я сел на скамейку и, глядя, как постепенно собираются здесь люди, выходят под свет фонарей, снова думал о предстоящей встрече с местами, где, наверно, все — сама история, древняя наша Русь…
Тут из-за дальнего поворота, из-за деревьев каких-то показался тепловоз. Он несся к станции как циклоп, рассекая тьму своим сильным прожектором. От столбов, станционных построек и кустов сдвинулись, поплыли длинные тени. Со скрипом и лязганьем поезд затормозил у станции, зашипел, испуская последний дух, а потом дернулся и замер. И тотчас же забегали, зашумели вдоль вагонов люди, я даже не предполагал, что на этот ночной поезд будет столько пассажиров. Билеты в общий вагон никто не проверял, и я, слегка подталкиваемый сзади энергичной женщиной с большим узлом, взобрался по ступенькам в тамбур.
Вагон уже был полон, я с трудом приткнулся возле дремавшего сидя старичка. На верхних полках спали, несмотря на шум и говор, который как-то приглушался, стихал в полутемной глубине вагона. В соседнем купе, одетые в свою форму, играли в карты путейцы; для них эта ночная дорога, видимо, была привычна.
Но вот потихоньку тронулись. И сразу же в моем купе заговорили между собой две женщины, они сидели у окна, за столиком, друг против друга. Рядом сидели, как я потом понял, их мужья; никто и не думал спать, лишь старик невозмутимо дремал, и его короткая пушистая бороденка мерно двигалась то вверх, то вниз.
— Поехали-и, — певуче протянула одна из женщин.
— Так у Ольги ж зять — золотой, — видимо продолжая прерванный разговор, затараторила другая, — ей он и крышу починил, и дров навез, а дочка Ольги цветет и пышет.
— Не то, что ты, — вставил, улыбаясь, ее муж.
— Молчал бы, — она повернулась к нему и энергично закивала головой, словно подчеркивая каждое слово, — Степан вот молчит.
— Да что он скажет, — лениво махнула рукой дородная жена Степана. — Он у меня, когда выпьет, любого в политике обставит, а когда тверезый — медведь на ухо наступил.
Здоровенный Степан некоторое время молча смотрел перед собой, осмысливая то, что услышал, а затем усмехнулся своему товарищу и прогудел:
— Яко нах — тако плах.