Он вернется в машину, сожмет в руках руль и, заведя двигатель, тронется с места, чтобы с трудом дотянуть до Тур-тана, где проведет два дня в одиночестве. Это будут два дня агонии. Два дня полусмерти.
В таком состоянии его и найдет Мадлен, вернувшись на третий. На столе перед ним, катающим из ладони в ладонь бокал вина, обнаружатся две бумаги. В первой — прошение присоединиться к действующей армии в Тонкине. Во второй — письмо Аньес для Робера. Его он распечатает и прочтет сам. Ничего необычного, бабские слезы, нечто слишком ожидаемое от сентиментального существа, которым Аньес де Брольи никогда не была, и потому неожиданное для него.
Этому брошенному мальчику она объясняла зачем-то, что очень сильно его любила.
Ему, который не носил имени своего отца, потому что так решила мать.
Ему, который будто завороженный слушал, как посторонний человек в военной форме играет на гармонике.
Ему, который остался плотью от плоти и единственным свидетельством, что Аньес была, пусть сам обречен не помнить ее.
Эти грустные женские строки вызовут слишком сильное жжение в его груди. Ровно там, где в тело вошел осколок. Он будет растирать шрам и что-то рассказывать Мадлен, которая не захочет отпускать его в Индокитай, будучи уверенной, что он сошел с ума, а ему нужно, необходимо будет объяснить все дальнейшее, что скоро случится, и что ей придется понять.
Может быть, она даже сумела бы. Ведь это так просто — на его совести долг. Две тысячи солдат убитыми и ранеными, а он привык отдавать долги. Он привык и ни черта не хотел меняться, потому что за жизнь обязательно надо платить, это самый нетленный и непреложный ее закон.
Однако когда в последний день своего затянувшегося отпуска Лионец отправится в Ренн, чтобы отдать письмо Аньес мадам Прево и сказать, что с ее дочерью все будет хорошо, единственное возможное для него решение придет к нему на пороге знакомой тысячу лет квартиры, едва Женевьева откроет дверь, и на ее руках он увидит маленького мальчика, от которого сам не сможет уже оторваться.
Пусть хоть так. Пусть.
И пусть обо всем этом совсем не думалось в ту минуту, когда он сидел в фургоне, прижавшись ладонями к стеклу, и глядел, как Аньес уходит от него твердым шагом, каким ей пришлось научиться ступать по земле.
— Господин де Тассиньи, скорее! — услышал Антуан, поднимая голову от газеты, которую имел привычку читать за завтраком, сколько бы его ни ругала за это супруга, считавшая утренний прием пищи — наиважнейшим, а аппетит возведя в ранг святыни. Может, оттого он и набрал лишних килограммов, что при жене все же иногда старался соответствовать ее правилам.
Впрочем, в своих поездках по делам государственным, кои случались куда чаще, чем ему самому бы хотелось, Антуан де Тассиньи позволял себе возвращаться к старому и не только относительно газет. Сейчас в Женеве писали о Корее и Вьетнаме, списков погибших не публиковали, но и без того хватало тревог. Новости доходили с опозданием, и многое он узнавал раньше, чем о том писалось в периодических изданиях.
— Господин де Тассиньи, вас к телефону, скорее же, — снова донеслось до него, и в гостиную влетел его секретарь. Они занимали здесь большие апартаменты, с кабинетом, несколькими спальнями и настоящей гостиной. Ужинал муж государственный в гостиничном ресторане, завтракал — в номере. До обедов у него не доходило, дни он проводил во Дворце наций[1].
Торопливо отерев салфеткой уголки рта, он хрипло выдохнул:
— Форт Изабель?
— Оставлен.
— Что?!
Де Тассиньи вскочил со своего места и бросился в кабинет, куда был проведен телефон. Он торчал здесь с апреля, и аппарат изрядно его выручал, поскольку он безбожно висел на проводе с супругой и вернувшимся на несколько дней из Алжира сыном. Счета, конечно, выходили астрономическими.
В трубке на том конце ему подтвердили сказанное секретарем. Форт Изабель оставлен. Де Тассиньи в замешательстве растер лицо, пытаясь осознать полученную сейчас информацию, и переспросил:
— Вы понимаете, что это значит? Как он может быть оставлен? Вчера де Кастри капитулировал! Его гарнизон в плену!
— Форт Изабель был отрезан и приказу о капитуляции не подчинился. Сегодня ночью полковник Юбер рапортовал о выводе гарнизона. Сейчас связь с ними потеряна.
— Это означает… что они попытаются выйти в расположение французской армии?
— Если только прорвут окружение.
— Господи Боже…
Антуан замолчал, глядя прямо перед собой и почти ничего не видя. Напротив же была замысловатая картина на стене. Возможно, что подлинник. Черт его знает. Однако сейчас она превратилась в яркую кляксу, но Антуан за столько дней и не вспомнил бы, что там изображено. Возможно, и правда разноцветные пятна краски.
Он сжал трубку крепче. О судьбе остальных не справлялся. Остальные еще вчера оказались в плену, и их дальнейшая судьба более или менее ясна, пусть и печальна. Оставался лишь гарнизон в форте Изабель, которым командовал полковник Юбер.
И Юбер решился на прорыв.