Читаем Поэзия Бориса Пастернака полностью

В романе развернуты обе точки зрения, и они вовсе не разделены непроходимой чертой. Первую из них, помимо некоторых прямых представителей народа, выражает революционер Стрельников, когда говорит о позоре Тверских-Ямских, о «мире железнодорожных путей и рабочих казарм». И он же смыкает ее с другой, интеллигентской, позицией, говоря об «огромном образе России, на глазах у всего мира вдруг запылавшей свечой искупления за все бездолье и невзгоды человечества». И что удивительно - все эти слова о Тверских-Ямских, о позоре нищеты и унижении женщины перешли к Стрельникову от самого Пастернака и его автобиографического героя конца 20-х годов - из «Охранной грамоты» и «Повести». А революционные средства исцеления, которые утверждает Стрельников, сближают его с другим поэтом, незримо присутствующим в романе,-- с Маяковским. За плечами обоих, Стрельникова и Маяковского, Тверские-Ямские не только Москвы - всей России. В «Людях и положениях» сказано: «...В царство танго и скетинг-рингов Маяковский вывез из глухого закавказского лесничества, где он родился, убеждение, в захолустье еще незыблемое, что просвещение в России может быть только революционным». И у обоих за решительностью и ясностью понятий, за «правотой, правотой, правотой» прячется другая ипостась - заблудившаяся и запутавшаяся «одинокая современная душа». Путь, открывшийся в революции, казался таким единственным и безусловным! Юрий Живаго и тот встречает Октябрь с удивлением и восхищением: «Какая великолепная хирургия! Взять и разом артистически вырезать старые вонючие язвы! Простой, без обиняков, приговор вековой несправедливости, привыкшей, чтобы ей кланялись, расшаркивались перед ней и приседали. [...] Это небывалое, это чудо истории, это откровение ахнуто в самую гущу продолжающейся обыденщины, без внимания к ее ходу. [...] Это всего гениальнее». Приведенные выше слова об «отвлеченных созерцателях» - интеллигентах, признавших революцию,- имеют в рукописи «Сестра моя - жизнь» продолжение: «Они не противопоставляли Октября Февралю как две противоположности, но в их представлении оба переворота сливались в одно неразделимое целое Великой русской революции, обессмертившей Россию между народами и которая в их глазах естественно вытекала из всего русского многотрудного и святого духовного прошлого».

Вряд ли на деле было буквально так - судьба Юрия Живаго свидетельствует о другом. И в позиции самого Пастернака все было сложнее и подвижнее, в ней переплелись разные подходы к революционной эпохе - социально-психологический, историко-философский, эстетический,- с преобладанием и нарастанием нравственного принципа.

Пастернак тоже создавал единый, слитный образ революции, но по ходу дела все отчетливее сознавал неоднородность ее этапов. Книга «Сестра моя - жизнь» появилась в 1922 году и как бы накладывалась на всю революционную эпоху. Но ее подзаголовок «Лето 1917 года» (обозначавший, как оказалось, и время написания) сознательно возвращал книгу к начальному этапу революции - «между двумя революционными сроками». В «Темах и вариациях» революция предстает острее и драматичнее: «Нас сбило и мчит в караване...» В поэмах «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт» Пастернак уходит к еще более отдаленным истокам революции, к ее «репетиции» - первой русской революции, поверяя ее собственной юностью («Я грозу полюбил в эти первые дни февраля» - «Девятьсот пятый год») и героической, жертвенной судьбой русского интеллигента, лейтенанта Шмидта. С неотвратимой остротой встает перед ним вопрос о несоизмеримости и новом, непредвиденном содержании Октябрьской революции по сравнению с революцией 1905 года. «Свечой искупления», которой «запылала Россия», была гражданская война, неимоверно жестокая с обеих сторон и вовлекшая в свою пучину миллионы людей. В письме к П. Н. Медведеву от 30 декабря 1929 года Пастернак отстаивает свое право говорить в открытую о терроре революционных лет (речь шла о «Спекторском»). В автобиографии-анкете 1932 года он отважно признается (уже 1932-й. и автобиография не появилась в печати), что «сначала же» и «не раз потом вновь и вновь» он чувствовал себя «нравственно уничтоженным ее (революции.- В. А.) обличительными крайностями».

И наконец, революция, как она показана в романе.

Еще в преддверии Октября Юрий Живаго почувствовал смену масштабов и координат, крутой поворот событий, отрицавший привычную жизнь и устоявшийся взгляд на вещи. В его лирическом переживании прошлое и настоящее, революция прежняя. 1905 года, и новая, разворачивающаяся, соединились с фактами его личной жизни, оказавшейся тоже на переломе. Два круга мыслей неотступно преследовали и охватывали его.

«Один круг составляли мысли о Тоне, доме и прежней налаженной жизни, в которой все до мельчайших подробностей было овеяно поэзией и проникнуто сердечностью и чистотой. (...)

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже