Но этот традиционный, «лермонтовский» Демон, а также «врубелевский» - с оголенными, сплетенными руками (вторая строфа) последовательно лишается в стихотворении привычных атрибутов. Посредством многократных отрицаний он изымается из знакомого сюжета, который и сам к тому же - всего лишь прошлое:
Не рыдал, не сплетал
Оголенных, исхлестанных, в шрамах.
Уцелела плита
За оградой грузинского храма.
Как горбунья дурна.
Под решеткою тень не кривлялась.
У лампады зурна.
Чуть дыша, о княжне не справлялась.
Не в привычных сюжетных связях - Демон дан в сложном соотношении с природой, Кавказом. Его образ, вдруг снова вспыхнувший в исполинской очевидности, как бы заслоняет собою, отодвигает Кавказ - и тут же сливается с Кавказом, растворяется в нем:
Но сверканье рвалось
В волосах, и, как фосфор, трещали.
И не слышал колосс,
Как седеет Кавказ за печалью.
От окна на аршин.
Пробирая шерстинки бурнуса.
Клялся льдами вершин:
Спи, подруга,- лавиной вернуся.
В последней строфе важнее уже Кавказ, а не Демон. Даже если речь здесь «от Демона» -- все равно: вернуться Демон может только Кавказом (лавиной), а Кавказ - это природа, это жизнь, то, что продолжается. Можно, наверное, сказать, что композиция стихотворения служит вытеснению и подмене заглавного образа.
Все это, конечно, лишь одна сторона. Стихотворение читается и по-другому - как передача творческого состояния самого автора. Это к нему, к поэту, Демон «приходил по ночам... от Тамары» как воплощение живого духа Лермонтова. Такой поворот особенно очевиден в автографе «Сестры» 1919 года, где стихотворение «Памяти Демона» следует за стихотворением «Про эти стихи», непосредственно примыкая к его концовке:
Кто тропку к двери проторил, К дыре, засыпанной крупой, Пока я с Байроном курил, Пока я пил с Эдгаром По?
Пока в Дарьял, как к другу, вхож. Как в ад. в цейхгауз и в арсенал, Я жизнь, как Лермонтова дрожь, Как губы в вермут окунал
«Памяти Демона» вслед за этими стихами звучит как развитие их мотива, локализуется в своем содержании и что-то, наверное, теряет. Переместив стихотворение на первую позицию, Пастернак расширил его звучание, связал сти хотворение не с конкретным мотивом, а с посвящением всей книги Лермонтову,- оно поэтический комментарий к посвящению и одновременно пролог к целой книге, предвосхищение ее коллизий. Детали старо! и сюжета решетка монастырского окна, лампада - ассоциативно перемещаются в план бессонных творческих ночей; мы вспомним потом о Демоне, когда нечто «демоническое» скажется в лирическом «я» книги - в образе поэта («Любимая - жуть! Когда любит поэт...»); и даже мотив «Спи, подруга...» не умещается в сюжете Тамары - он неоднократно повторяется в любовных положениях «Сестры»: «И фата-морганой любимая спит», «Спи, царица Спарты, // Рано еще, сыро еще». Субъективный план стихотворения (творчество) тоже растворяет Демона в широком «разливе» жизни, приглушает его главное романтическое свойство - противостояние миру.
Бессмертный Демон в «Сестре» удостоен памяти, благодарной - но памяти. А книга в целом - посвящена Лермонтову, «не памяти Лермонтова (подчеркивал Пастернак), а самому поэту, как если бы он еще жил среди нас». Это сказано в письме к Юджину М. Кейдену от 22 августа 1958 года, в котором Пастернак прокомментировал смысл посвящения. «Пушкиным началась наша современная культура, реальная и подлинная, наше современное мышление и духовное бытие. Пушкин возвел дом нашей духовной жизни, здание русского исторического самосознания. Лермонтов был его первым обитателем. В интеллектуальный обиход нашего века Лермонтов ввел глубоко независимую тему личности, обогащенную впоследствии великолепной конкретностью Льва Толстого, а затем чеховской безошибочной хваткой и зоркостью к действительности. [...] Лермонтов - живое воплощение личности. Вы правы, утверждая, что в нем иной раз слишком сильно проступает романтический пафос. Влияние на неги Байрона бесспорно, под его обаянием находилась тогда чуть не половина Европы. Однако то, что мы ошибочно принимаем за лермонтовский романтизм, в действительности, как мне кажется, есть не что иное, как стихийное, необузданное предвосхищение всего нашего современного субъективно-биографического реализма и предвестие поэзии и прозы наших дней. [...] Вы спросите, чем он был для меня летом 1917 года? - Олицетворением творческого поиска и откровения, двигателем повседневного творческого постижения жизни».
Привычная, в сущности, характеристика: «Лермонтов - живое воплощение личности». Но Пастернак повернул ее по-своему, ему в Лермонтове близки не романтизм, не противопоставление личности миру - он черпает в Лермонтове нечто менее эффектное, но вместе с тем более предметное и осязаемое - «повседневное творческое постижение жизни».
Романтизм Лермонтова привлекал Блока и Маяковского.