К изложенному добавим еще несколько штрихов о близких (при всех культурно-психологических различиях восприятия) в трех литературах явлениях. Для всех виленских культур существовала, помимо национальной, сильно ощутимой и переживаемой, еще и
Все признавали и даже ощущали древнелитовский мифологический и исторический субстрат, литовский языческий пантеон, ставший неисчерпаемым источником поэзии и романтики. В контекст живой урбанистической культуры включалась культура археологическая — не только языческие памятники, но и архитектура прошлых эпох. И тогда достигалось то, что удачно названо «эффектом достоверного присутствия в подлинном месте», который становится повседневностью городской жизни.
Легенды и предания делались общим достоянием и общим источником, отчасти или значительно переосмысляясь в каждой национальной культуре, а на этой почве легко творились новые легенды и мифы. Барочный, декоративный город словно побуждал видеть в себе сценические пространства и декорации, среди которых и вершилось действие. Так, в воображении писателей и поэтов по городу имели обыкновение разгуливать статуи, создавая «скульптурные мифы». Два ярких примера уже приводилось: это скульптура Моисея и памятник Мицкевичу соответственно в еврейской и польской культуре. Дополню их и цитатой из литературы литовской: действие романа Йонаса Авижюса «Цвета хамелеона» происходит в Вильнюсе советского времени, и речь идет об уничтожении трех статуй с фронтона Кафедрального собора: «…Все не могу поверить тому, что вижу. Невозможная вещь! Трое святых — Казимир, Елена и Станислав — спрыгнули ночью с крыши Кафедрального собора… Несчастные самоубийцы! Нужно ли лучшее основание для рождения легенды о чуде? Только времена чудес давно прошли, и мы живем во времена грубой реальности, пропахшие порохом и кровью. Охваченный противоречивыми чувствами, я стоял у рассыпанного гипсового костра и не видел ничего вокруг. Мои горящие глаза затянуло мглой. Сквозь эту мглу я едва различал шесть колонн Собора. За ними должно быть столько же скульптур, на века застывших в нишах. Моисей, Авраам, четыре евангелиста. Мифологическая антика, поставленная служить людям великим искусством Возрождения. Хорошо видел, что эти скульптуры стоят, но не верил своим глазам. Обошел Собор вокруг, словно желая еще раз убедиться, что это то самое здание, то место, где наши праотцы возжигали святой огонь, возносили жертвы своим богам» (Avižius J. Chameleono spalvos. Vilnius, 1980. P. 262–263; в настоящее время статуи восстановлены).
В близкой по смыслу плоскости располагаются и оживающие (или полуоживающие) вывески. Человек тоже начинал как-то «врастать» в архитектуру — и порою он приобретал ее черты, лицо, да и весь облик персонажа могли описываться в терминах архитектурного сооружения, точно так же как и древние здания приобретали черты человеческого облика.
К таким сюжетам в значительной степени «подталкивал» сам город: его архитектура (включая интерьеры) обильно украшена статуями, порою очень динамичными. Может быть, поэтому поэзии о Вильно присущ прием транспозиции в нее произведений других видов искусства (скульптуры, архитектуры, живописи, театра и др.).
Город, наполненный литературными локусами, не раз описанный как книга, пергамент, свиток, скрижаль, письмена, рифма, как текст, сам словно побуждал к чтению — в самом широком смысле, от каменных страниц архитектуры до созданных в нем и о нем произведений писателей.
Лишь попутно прозвучала здесь тема городов-аналогов. А ведь Вильно имеет красноречивый ряд уподоблений, не меньший, может быть, чем Петербург. Рим и Флоренция, Париж, Прага, Краков и Гданьск, Львов, Тарту, Афины, — вот лишь неполный их перечень. Подобное «проецирование» одного города на облики других городов «выявляет в нем структурные черты собственно Города, в том числе и наиболее архаичные» (Р. Тименчик), и для Вильно это очень характерно.