Победа революции и защита ее великих исторических завоеваний всецело зависели от пробуждения и развития в народных массах классового, политического, гражданского самосознания. Поэтому любая проповедь классового «мира», «нейтралитета», противопоставление «человека» – «гражданину», призывы молиться «за тех и за других» – как бы ни были они искренни и чистосердечны – вступали в жестокий конфликт с правдой революционной эпохи и с литературой, одушевленной служением этой правде. В то время как, по словам Маяковского, «уничтожились все середины» и «земной шар самый на две раскололся полушарий половины» – красную и белую, М. Цветаева «смешивала» цвета и, оплакивая жертвы войны, стремилась представить, что на поле сражения нет ни красных, ни белых, а есть лишь несчастные люди-братья, убивающие друг друга.
Белый был – красным стал,
Кровь обагрила.
Красным был – белый стал,
Смерть побелила.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И справа, и слева,
И сзади, и прямо
И красный и белый:
– Мама!
Без воли – без гнева –
Протяжно – упрямо –
До самого неба:
– Мама!54.
Естественно, что подобные настроения, проникнутые духом идейного разоружения, общественной пассивности, непротивленчества, встречали резкий отпор со стороны передовых деятелей советской литературы. В частности, сатирическая фигура «Соглашателя», выведенная Маяковским в «Мистерии-буфф», несомненно содержала не только политическую, но и литературную полемику. Речи этого персонажа (в первом варианте пьесы их произносила «Мадам-истерика») живо воспроизводят ту атмосферу душевной раздерганности, в которой пребывали достаточно широкие слои интеллигенции, в том числе – писатели, мечущиеся между двумя станами в безуспешных стараниях примирить «тех» и «других»:
Милые красные!
Милые белые!
Послушайте, я не могу!
И опять,
и опять разрушается кров,
и опять,
и опять смятенье и гул.
Довольно!
Довольно!
Не лейте кровь!
Послушайте, я не могу.55
Маяковский здесь пародирует характерные интонации различных литературных «плакальщиков» и «молельщиков» за Россию, героический путь которой, полный трудностей и лишении, нередко изображался тогда в виде национальной катастрофы.
Среди явлений подобного рода нельзя не назвать книгу . Эренбурга «Молитва о России» (1918), которая во многом перекликалась со стихами М. Волошина и вызвала заметный общественный резонанс56. Позднее Эренбург весьма отрицательно оценил свои стихотворные произведения той поры. Написанные после долгого пребывания вдали от родины, в состоянии идейной «распутицы», надрыва, неуравновешенности, они были созвучны тем примиренческим настроениям, которые высмеивал Маяковский в «Мистерии-буфф».
Утром, над ворохом газет,
Когда хочется выбежать, закричать прохожим:
«Нет!
Послушайте! так невозможно!»57
Известно, что Маяковский резко-критически встретил «Молитву о России» и, сопроводив ее насмешливыми комментариями, отметил, что автор книги «из великих битв Российской Революции разглядел одно:
Уж матросы взбегали по лестницам:
„Сучьи дети! Всех перебьем!“58
Возможно, не без умысла вскоре были написаны строки в «Оде революции», где, запечатлев контрасты революционной стихии, поэт подчеркнул в ней доброе, животворящее начало.
«Слава».
Хрипит в предсмертном рейсе.
Визг сирен придушенно тонок.
Ты шлешь моряков
на тонущий крейсер,
туда,
где забытый
мяукал котенок.59
Эта смена акцентов весьма поучительна: истинный гуманист опровергал псевдогуманность растерявшейся интеллигенции, склонной трактовать революцию как напрасное кровопролитие, как взрыв диких инстинктов и попрание человеческого достоинства.
На слепоту авторов, проглядевших в революции ее гуманистическое содержание, указывали порою их собственные откровенные заявления, говорившие об отсутствии твердых убеждений и ясного взгляда на жизнь, о неумении понять сложные перипетии истории. «Не знаю, кто прав иль виновен»; «На моих очах пелена»; «Вот я, слепой человек, на полях обреченной России прославляю мятежный век!»60 – писал, например, И. Эренбург, и такая критическая самооценка уже намечала известный поворот автора к объективной правде «мятежного века», свидетельствовала о стремлении доискаться и понять, в чем же истинный смысл происходящих событий. В воспоминаниях о том периоде Эренбург так характеризует свои сомнения и поиски, связанные с осмыслением революции: «Самое главное было понять значение страстей и страдании людей в том, что мы называем „историей“, убедиться, что происходящее не страшный, кровавый бунт, не гигантская пугачевщина, а рождение нового мира с другими понятиями человеческих ценностей…»61.