– Какая поучительная и страшная судьба! Сенатор, проявивший мудрую осторожность, единственный, кто внял жутким предзнаменованиям мартовских ид, и, по-видимому, прочно засел дома, дабы оказаться вне схватки («подчиненный, не суйся между старшими в момент, когда они друг с другом сводят счеты»). Но и это не помогло. Закон политической борьбы жесток: здесь нет никого, кто мог бы пережить бурю, отсидевшись в стороне. Весь этот пассаж я позволил себе отнюдь не потому, что убежден, будто Гамлет, вспомнив о Росции, намекает Полонию на судьбу Цицерона, хотя в этом тоже есть некий смысл, если вспомнить о том, что чуть позже уже впрямую Полоний изберет себе роль Цезаря, а Гамлет — Брута, а потом эта театральная ассоциация станет жизненной реальностью. Важно другое: вспомнив о Росции, Гамлет (независимо от Горацио) несомненно возвращает ситуацию в Эльсиноре к ее Римской аналогии. Особенно показательна здесь ассоциативная связь, создавшая крайне напряженный идейный контекст, в котором прочитывается проблема «актер — политик», актер, дающий уроки политику, политик, не брезгающий дружбой с актером, сыном раба. И в этом напряженном художественно-ассоциативном окружении бьется мысль Гамлета о той роли, которую могут сыграть актеры в его собственной судьбе, в затеянной им опасной игре. Но Полоний глух к этим громовым раскатам, предвещающим приближение бури. Он пока видит за всей ситуацией только конкретный бытовой факт: «Актеры приехали, милорд». Такая политическая глухота советника на может не вызвать зловещую иронию принца:
— Неужто! Ах-ах-ах!
— Ей-Богу, милорд!
— Прикатили на ослах...
Полоний сбит с толку: ведь до сих пор он прекрасно понимал все подтексты «безумного» претендента на любовь Офелии, а потому он начинает расхваливать прибывшую труппу. Такая бестолковость совсем развеселила Гамлета: неужели же никто не понимает, что сейчас начнется, – подумал бы хоть о своей дочке, старый Евфай, если ты так над ней трясешься, а я вижу, что ты трясешься над ней, сентиментальный дурак!
Тут Полонию хватит сил и достоинства поставить принца на место:
— Если Евфай — это я, то совершенно верно: у меня есть дочь, в которой я души не чаю.
Как просто и славно сказано! — Но эта-то человечная глубина искреннего отцовского чувства вызывает в Гамлете негодование, бешенство и злобу. Человечность — вот что нужно уничтожить в себе, чтобы выиграть. И, брызжа слюной, завизжал изгоняемым бесом:
— Нет, ничуть это не верно... Рок довершил, что Бог судил... мы будем сейчас развлекаться.
— Бросился Гамлет к вошедшим актерам и обласкал их, как никого никогда. Умница, Цицерон! Не гнушался дружить с сыном раба! А вы смотрите, что будет. Скорей, скорей проверить гениальную идею, прямо сейчас, здесь, вот на этих шпионах, на этом сановном старикане!
— Ну! Какой-нибудь монолог.
— Какой монолог, добрейший принц?
Речь идет о вещи, которую «никогда не ставили или не больше разу — пьеса не понравилась» (кому?). Потом Гамлет скажет и про «не в коня корм» и про «большую публику». Но, думается, дело здесь не в толпе, которая не могла оценить пьесу и не в эстетической чуткости Гамлета и других «еще лучших судей». Скорее всего, пьеса была запрещена по идеологическим соображениям, по свой крамольности, иначе, какой смысл ее сейчас вытаскивать Гамлету на свет?