– Вот он усадил Горацио в кресло, сам смиренно пристроился у его ног... Ему важно сейчас исповедаться, привести в порядок свои духовные дела. Он удивляется собственным недавним поступкам, удивляется, что «забывши стыд» мог выкрасть у Гильденстерна и Розенкранца королевский указ и подменить его. А мы с удивлением отметим, что Гамлет, ни разу на протяжении всей пьесы не вспомнивший о совести, и здесь употребляет это слово сначала лишь в негативном контексте, обронив по поводу убитых им бывших приятелей: «Меня не мучит совесть». – Ведь это было давно, это было как бы с другим человеком. Гамлету сегодняшнему существенно другое:
– Мне совестно, Горацио, что я
С Лаэртом нашумел. В его несчастьях
Я вижу отражение своих
И помирюсь с ним.
Гамлет по всей видимости примирился с матерью, он хочет помириться с братом Офелии. Но при этом нет ни намека на намерение простить Клавдию его грехи. И в новой своей роли, и исповедуясь перед Горацио, принц не оставляет мысли о необходимости разделаться с королем:
– Вот и посуди,
Как я взбешен. Ему, как видишь, мало,
Что он лишил меня отца, что мать
Покрыл позором, что стоит преградой
Меж мною и народом. Он решил
И жизнь мою отнять! Не тут-то было!
Я сам сотру его с лица земли.
И правда, разве б не было проклятьем
Дать этой язве дальше нас губить?
Как уживаются в нем эти два – по-сути противоположные – начала? Как соединить ветхозаветную преданность идее мести с христианским смирением? Что же все-таки делает в этой сцене Гамлет?
– Здесь я много и беспомощно врал актеру, давая ему весьма нелепые задачи и определения цели. Общим и неизменным всегда и при всех пробах оставался только «тон» эпизода – просветленный, отрешенно спокойный, покаянный. Однако моя непоколебимая убежденность, что тон этот найден верно, ничуть не помогала найти ему должное действенное обоснование. Концы не сходились с концами, противоположные начала никак не желали примиряться.
Но именно в этой-то непримиримости перспективы («покончить с Клавдием») и мотива («очиститься, покаяться») и заключено существо конфликта эпизода, а если истолковать его более расширительно – то, вполне вероятно, и существо нравственной и философской проблематики трагедии.
Сейчас Гамлет не способен уже бороться, интриговать, рассчитывать и строить какие-либо конкретные планы мести. Его душа, потрясенная потерей Офелии, воспоминания о которой оказались внезапно единственным светом в прожитой жизни, уже не способна ни к каким деяниям, но мысль по инерции не может отринуть необходимость мести. Сейчас ему хотелось бы больше всего, отдавшись слепо ходу событий, предоставить решение всех вопросов Судьбе. При этом он не может не ощущать того нового света, который, родившись в его душе, диктует необходимость какого-то нового, еще неведомого ему образа поведения, образа мысли. Он хотел бы примирить два начала – старое и новое, – но пока бессилен это сделать.
По крайней мере, сам сделать – бессилен. Вот потому и нужен ему Горацио. Здесь уже не место монологам. Последний раз Гамлет остается наедине с собой (во всяком случае, на наших глазах) после встречи с войском Фортинбраса. Там он мог еще пытаться взять на себя решение всех вопросов. Там еще он мог держаться за иллюзию опоры на кровь, на жестокость, на надежду стать подобием Фортинбраса. Теперь ничего похожего нет. Теперь он чувствует потребность стать кем-то другим, но кем? Этому его никто не научил, такого идеала перед ним никогда не было. Разве что – Офелия? Но об этом подумать страшно, еще страшнее в этом признаться.
Мне кажется, сейчас он как выздоравливающий больной, который вновь учится ходить, он ждет от Горацио одобрения или осуждения своего нового образа мыслей. Ему нужно на кого-то опереться…
Тогда все в сцене начинает освещаться каким-то новым неожиданным светом. Человек, который раньше только навязывал другим свою логику действий, который (несмотря на отсутствие внутреннего стержня) привык властвовать, привык руководить интригой, теперь ждет помощи, ждет совета. Он предельно неуверен в себе, в своей правоте. Тогда понятна эта незавершенность первой фразы: «Как будто все», тонко почувствованная Пастернаком. (У Лозинского: «Об этом хватит», у Морозова: «Довольно об этом» – мне кажется, эти варианты в своей кажущейся конкретности не передают должным образом состояние принца.)
Тогда понятны эти странноватые вопросы: «Сказать ли, как я дальше поступил?», «Сказать, что написал я?», «Разве б не было проклятьем..?»
– А что Горацио?
– Он явно не готов к общению с этим новым Гамлетом. Он только поддерживает разговор, он интересуется лишь его поверхностной, сюжетной стороной, не понимая работы, происходящей сейчас в душе принца. Он даже никак не реагирует на стремление Гамлета помириться с Лаэртом. Судя по всему, новый Гамлет, Гамлет, пытающийся стать христианином, так же идейно чужд «римлянину» Горацио, как и Гамлет-циник.