Все пальцы Джойса были усеяны перстнями, шарик увеличенного глаза плескался в своей линзе, он говорил о фее, которая всю ночь напролет ворошила на земле ольховые листья, чтобы смотрели они в сторону Китая. О творении сказал он, что не имеет ни малейшего понятия ― поскольку так искусен шов. Ухо блохи, чешуйки на крыльях мотылька, нервные окончания морского зайца, Боже всемогущий! да рядом с анатомией кузнечика Шартр ― какой-то кулич из грязи, а все роскошные картины Лувра в своих рамах ― следы курицы-квочки.
Поезд наш как раз шел по бульвару Монпарнас, что в Барселоне.
― Как женщина взбивает болтушку на пирог, говорил Джойс, так же королевские кони, белые, из Голуэя, грызя удила, все в мыле, грохоча копытами по скалам, точно Антлантика в январе, взрывают дерн, пыль, хлев, сад. В скачках, доставшихся от пещер пабам, ― энергия. Ибсен в шляпе держал зеркальце ― причесывать свою гриву, твой скандинавский граф пожирал глазами его синий зуб в стакане, за который тот отдал в Византии шкурки сорока белок, слава Фрейе.
Аполлинер показывал паспорт охраннику, подошедшему вместе с кондуктором. Они пошептались, сблизив головы, ― кондуктор с охранником. Аполлинер снял с полочки шляпу и надел ее. Повязка на голове не давала ей сесть плотно.
― Je ne suis pas Balzac,[5] сказал он.
Мы проехали красные крыши и желтые склады Бриндизия.
― Ni Michel Larionoff.[6]
― Рыба-кит, говорил Джойс, слушает из моря, дельфины, медузы в рюшечку, моржи, морские улитки и желуди. Сова прислушивается с оливы, голубка ― с яблони. И всем он говорит: Il n'y a que l'homme qui est immonde.[7]
Где-то в этом поезде лежал Лев Иуды, Рас Таффари, сын Раса Маконнена. Его копьеносцы атаковали бронемашины итальянского Corpo d'Armata Africano[8], прыгая с оскаленными зубами.
Леопардам его выделили отдельный вагон.
Когда мы описывали плавный поворот, я заметил, что локомотив наш нес на себе Императорский Штандарт Эфиопии: коронованный лев несет украшенный знаменем крест в пентаде Маген-Дэвидов на трех полосах ― зеленой, желтой и красной. На штандарте было что-то написано по-коптски.
Мы проехали истерзанные и выветренные холмы далматского побережья, все разъеденные оврагами, точно древние стены ― пятнами. Ни единый из нас не взглянул на разор этих холмов, не подумав о пустошах Данакиля, краснокаменных долин Эдома, черных песчаных переходах Бени-Таамира.
Время от времени из вагона, везшего Хайле Селассие, до нас доносились долгие ноты какого-то первобытного рога и жесткий лязг колокола.
Мотыльки трепетали на пыльных стеклах. Маместры, Эвкалиптеры, Антиблеммы. И ― О! сады, что мы могли разглядеть за стенами и оградами. За Барселоной, будто во сне, мы увидели саму La Belle Jardiniere[9], с ее голубками и осами, с ее верными признаками среди цветов: цаплей-бенну на высоких синих ногах, венцом из бабочек, пряжкой из красной яшмы, красивыми волосами. Она была занята ― из платана она вытягивала тоненькие струйки воды.
― Рю Ваван! довольно отчетливо произнес Аполлинер, будто обращаясь ко всему вагону. Именно оттуда Ла Лорансан отправилась в Испанию с птичкой на шляпе и пшеничным колоском в зубах. Как раз когда ее поезд отходил от вокзала Сен-Лазар, увозя ее и Отто ван Ватьена к прибрежным пейзажам Будена в Довилле, где мы все сели вот на этот поезд, где мы все до единого были близки к зонтикам Пруста, началась Великая Война. В Лувене сожгли библиотеку. Чем же, во имя Господа, может оказаться человечество, если человек ― его образчик?
Искусно вытянула она из платана хрустальную воду, искусно. Помощник ее, возможно ― ее господь, облачен был в мантию из листвы и маску, превращавшую голову его в голову Тота ― с клювом, с неподвижными нарисованными глазами.
Мы были в Генуе, на рельсах, по которым ходили трамваи. Стены ― длинные и будто крепостные, как стены Пекина, ― торчали повсюду в высоту, залепленные плакатами с изображениями корсетов, Чинзано, Муссолини, сапожного воска, фашистского топорика, мальчиков и девочек, марширующих под Giovanezza! Giovanezza! Поверх этих высоких серых стен деревья показывали свои верхушки, и многие из нас, должно быть, пытались себе представить под защитой этих стен уединенные сады со статуями и бельведерами.
Он лежал где-то в поезде, сложив руки на рукоятке сабли, Лев-Завоеватель. Четыре копьеносца в алых накидках стояли босиком вокруг ― двое в изголовье, двое в ногах. Священник в золотом уборе все время читал что-то по книге. Если б только можно было расслышать слова, то они говорили о Саабе на троне из слоновой кости, на подушках, глубоких, как ванна, о женщине с блистательным разумом и красной кровью. Они говорили о Шуламане в его доме из кедра за каменной пустыней, какую пересечь можно лишь за сорок лет. Слова священника жужжали пчелами в саду, звенели колоколами в святом городе. Мелодичным гулом читал он вслух о святых, драконах, преисподних, чащобах с глазами в каждом листочке, Мариамне, итальянских аэропланах.