Это дело оказалось во много раз прибыльнее овса, и Генрих Первый, весело потирая руки, молил Господа о продлении войны, в то время как его сын умолял отца отказаться от пагубной привычки не делиться добычей. Дело в том, что, кроме такой вполне похвальной черты, как наблюдательность, в сложном и противоречивом характере Генриха Первого присутствовала и даже доминировала такая мало похвальная черта, как скупость. Мало того, что он давал сыну лишь жалкие крохи, как от продажи овса, так потом и от мародерской добычи, так он еще втайне закапывал все деньги и ценности в местах, известных только ему, и ни за что не соглашался указать эти места сыну, ссылаясь на то, что тот еще слишком молод и непременно растранжирит накопленное.
Генриху сразу повезло — он наткнулся на какого-то, должно быть, очень знатного и богатого ливонца и тут же напялил на себя все его латы, прихватив заодно дорогого коня прекрасной породы (а уж в лошадях и ценах на них он разбирался как никто другой!), смутно, однако, заподозрив, что за таким неожиданным везением судьба, должно быть, скрывает какой-нибудь подвох.
Он не ошибся — через несколько минут появился Филипп…
И вот, стоя на коленях, Генрих теперь умолял не выгонять его, клятвенно заверяя, что за этот месяц привязался к Филиппу, как к брату, что полюбил его, как родного, что теперь на всем белом свете у него больше никого нет, но зато есть много талантов, которые он охотно применит на службе такому знаменитому воину и замечательному человеку, что он не только умеет играть на лютне и сочинять песни по любому случаю, но еще свободно владеет пятью европейскими языками, умеет вести дом и хозяйство, а уж за лошадьми смотреть — лучшего мастера в мире нет!
Эти аргументы повлияли на решение Филиппа, потому что в последнее время, столь внезапно обогатившись и готовясь к ведению большого дома с дюжиной детей, крупным хозяйством и непременно с огромной конюшней, он не раз подумывал о необходимости найти подходящего, достаточно грамотного и разумного человека для ведения этого дела.
Филипп сменил гнев на милость и принял Генриха на службу, положив ему щедрой и теперь уже богатой рукой жалованье, о котором тот даже не мечтал, а потому, залившись слезами умиления и горячо целуя руку нового патрона, Генрих поклялся ему в пожизненной преданности и готовности немедля положить голову за Филиппа, его семью и его дом.
В последующие несколько месяцев Филипп все больше привязывался к новому слуге, которого скоро и вовсе полюбил за веселый нрав, ловкость, живой, быстрый ум и умение мгновенно находить выход из любой трудной ситуации. Данилка вначале с ревностью недолюбливал новичка, но потом привык и тоже полюбил его, потому что Генрих умел очень точно вести себя с каждым, так что вскоре и дворянину Филиппу Бартеневу, и его дворовому холопу Данилке, стоящим на неизмеримо далеких общественных уровнях, он стал одинаково близким другом, умея в то же время соблюдать с каждым нужную дистанцию.
После нового поручения великого князя Филипп мысленно поздравил себя с правильным решением, потому что теперь, когда через неделю ему снова придется уехать, а затеяно столько дел, Бартеневке будет очень нужен человек, способный под руководством Настеньки выполнить все необходимые работы.
Вот почему, громко сказав всем; «Представляю вам моего бывшего пленника, а ныне доброго друга: лив Генрих Второй!», Филипп негромко сказал Настеньке:
— Он будет твоей правой рукой и управляющим Бартеневкой, которая под его руководством скоро превратится в самое богатое, укрепленное и процветающее имение!
Настенька побледнела.
— Постой-постой… Что значит моей правой рукой? А твоей, что — нет? Я жду тебя полгода, я вся истосковалась, меня тут без тебя снова похитили и чуть не убили, а ты… ты что?… ты опять собираешься меня покинуть?
— Ну что ты, любовь моя, — горячо зашептал Филипп. — Я здесь, я вернулся, я — с тобой и с нашими малютками! Я страшно по тебе соскучился!
И хрупкая Настенька, не успев расплакаться, утонула в объятиях своего великана-мужа…
…Конечно, нелегко трем мужчинам, почти полгода отсутствовавшим дома, сообщать своим женам, что через неделю они снова отбывают на неизвестный срок, но степень трудности у каждого оказалась другой.
Легче всего было Картымазову, который всегда держал семью в строгости.
С Настенькой он поздоровался еще в Медведевке, коротко сказав: «Молодец, хорошо выглядишь!», глянув на спящих младенцев-двойняшек, подкрутив ус, ухмыльнулся: «Вижу нашу породу в меня пойдут!»— и, снова сев в седло, поехал в Картымазовку. Там его, как всегда, первыми встретили любимые псы, и он лобызался с ними до тех пор, пока вокруг не собрались домочадцы и слуги. Лишь тогда он снизошел до того, чтобы увидеть жену и сына.
— Ну здравствуй, Василиса! — сказал он так, будто расстался с ней вчера, и даже не обнял жену, потому что на людях он никогда этого не делал ввиду своего небольшого роста — Василиса Петровна была выше на полголовы.
Зато сына, который был выше его уже на целую голову, он взял за плечи: