Сен-Пре, попав в аналогичную ситуацию, каялся и оправдывался перед Юлией, возмущаясь «грубым бесстыдством тварей», вовлекших его в порок, а та извинила возлюбленного из-за его «чистосердечного и быстрого признания», но в то же время предостерегала, что «если какая-либо случайная ошибка повторяется, – значит, это не случайная ошибка» (Руссо 1961 I: 246, 253). После своего первого падения Андрей Иванович тоже каялся, давал обеты целомудрия и просил Бога избавить его от последствий. Эти переживания исключали любую возможность заинтересоваться чувствами соучастницы прегрешения, которая вообще не упомянута на страницах дневника, в ту пору куда более подробного. На этот раз он выходит за пределы руссоистских «кодировок» и «оценок», но очевидным образом не знает других.
«Пришедши домой» из номера 444, Андрей Иванович «получил письмо» Анны Михайловны о Варваре Михайловне и, прочитав его, принялся за «Элегию» (см.: ВЗ: 125). В отличие от Сен-Пре он не собирался рассказывать о своем новом сексуальном опыте сестрам Соковниным и, судя по всему, не испытывал по этому поводу угрызений совести. Через пять дней он с воодушевлением записал в дневнике, что «прошедшую ночь просидел до рассвета за „Элегией“», собирается переводить «Макбета» и «идти в № 444» (см.: ВЗ: 126).
Горький опыт научил его осторожности. 4 мая Андрей Иванович говорил о своей болезни с доктором Мудровым, находившимся в Петербурге. Его новые прегрешения не имели таких печальных следствий, как предыдущие, но Мудров обнаружил у него «остатки» старого заболевания, чем привел Тургенева «в тяжкое недоумение» (272: 50 об.; ср.: ВЗ: 127). На следующий день Андрей Иванович снова «послал за декоктом» и сделал в дневнике запись о восторге, в который внезапно привели его мысли о Екатерине Михайловне. Сферы возвышенных чувств и сексуальных влечений строились теперь для него на основании совершенно различных эмоциональных матриц, уже почти не мешавших друг другу. Восемь венских месяцев вновь поставили его перед нелегкими вопросами о соотношении и взаимозависимости двух этих типов переживаний.
Вена, в которую приехал Тургенев в 1802 году, была столицей европейской аристократии. В своем первом письме московским друзьям он сообщает, что оказался «dans la foule de tout le beau-monde de l’Europe» [«в самой гуще высшего света Европы» (фр.)] (ЖРК: 611). Имперский двор Габсбургов всегда притягивал к себе высшие слои дворянства, но после Французской революции туда хлынули эмигранты сначала из Франции, а потом и из других государств, включая многочисленных членов королевских семей и их придворных, министров и дипломатов (см.: Goodsey 2005). В начале XIX века Вена стала последним пристанищем ancien régime, уже разрушенного на его родине.
В 1783 году Михаил Никитич Муравьев, еще не ставший учителем великих князей и не женившийся на Екатерине Федоровне, писал в «Послании А. М. Брянчанинову о легком стихотворстве»:
Муравьев мечтал пересадить на русскую почву традицию французской poésie fugitive, галантного стихотворства, связанного с высокой придворной культурой. По собственному признанию, он не преуспел ни на той ни на другой стезе, оставшись не знающим «ни аза» учеником в свете и автором, который «забыл искусство петь», – в словесности. Если Франция породила блистательную плеяду легких стихотворцев от Вольтера до Дорá (см.: Masson 2012), то «баричам», «произведеньями хотящим удостоить российския поэзии зарю», приходилось труднее. Как сокрушался Муравьев,
Служебные и семейные заботы отвлекли Михаила Никитича от этих проблем. Куртуазная культура осталась для него в значительной степени книжным впечатлением. Для его друга и однокашника Ивана Петровича Тургенева эта культура и вовсе всегда была враждебной, и он неизменно остерегал от нее сына. Тому же юного Андрея Ивановича учили и такие непримиримые критики великосветских обычаев и норм поведения, как Руссо и Шиллер. Теперь воспитанник московских розенкрейцеров и европейских радикалов оказался в самом центре мира аристократии в пору его прощального цветения.