Но сейчас она решила, что хотя все готово, но сегодня надо прийти гораздо, гораздо раньше. И потому, выпив стакан кефира, сбежала с лестницы, на ходу жуя бутерброд. Хлеб зачерствел и царапал десны, но она не замечала этого и, выскочив из подъезда, схватила проходившее мимо такси.
К Горохову сон не шел, но позволить себе снотворное он не хотел. Некоторое время он ворочался с боку на бок, безуспешно пытаясь заснуть и не поддаваясь раздражению от бессонницы. Потом зажег свет, посмотрел на часы — все еще, слава богу, первая половина ночи.
Он встал, пошел на кухню, пустил сильной струей воду из крана, чтоб была похолодней, и напился почему-то, как в поле, из ладоней.
Вернувшись в комнату, включил транзистор. Звуки джазового бедлама рванули по нервам. Он выключил «Спидолу», лег, попробовал лежать неподвижно с закрытыми глазами, но сна как не бывало.
Федор Григорьевич опять зажег свет, потянулся и наугад взял с разных полок три книги. Это оказались Есенин, новеллы Стефана Цвейга и «Швейк».
Горохов любил «Швейка», читал его раз десять и всякий раз находил в книге новое очарование. Даже сейчас он почувствовал, что книга ему не безразлична, что с нею как-то легче, веселее, нервная система избавляется от напряжения, вызванного тщетной борьбой с бессонницей. Главное — не думать, что ты не спал.
Полистав «Швейка», Федор Григорьевич с чувством благодарности поставил книжку на место и взял другую, но уже не наугад. Он удобно уселся в кресле, стал листать.
«Хирург, решаясь на производство трудных, еще недостаточно изученных операций, должен полагаться на собственную совесть — другого средства нет… Но хирург в этом случае не всегда может полагаться на собственную совесть. Научные, не имеющие общего с нравственностью занятия, пристрастие и любовь к искусству действуют и на совесть, склоняя ее, так сказать, на свою сторону».
Федор Григорьевич закурил и, подобно Кулагину, долго рассматривал мерно колыхающиеся струйки дыма. Похоже, в ночной тишине даже дым поднимается к потолку более робко.
Заложив палец между страницами, Горохов в который раз мысленно повторил тот долгий, извилистый путь, который привел его к решению.
«Не легкомысленно ли оно? Нет! Я хочу избавить человека от страдания и сделать более возможным, более близким спасение других людей. Но сделал бы я эту операцию самому близкому человеку? Матери? Жене? Сыну?
Да! Я иду на вполне допустимый риск и не могу поступить иначе. У каждого человека бывает минута, когда взвешены все «за» и «против», и становится ясно, что иного выхода нет: ты должен рисковать».
Впрочем, никто ведь его и не удерживает, никто не отговаривает, — вдруг совсем обыкновенно, по-житейски подумал Федор Григорьевич.
Его и в самом деле никто не отговаривал. Охали, ахали, вздыхали, насторожились и напряглись все, как перед прыжком в воду, а отговаривать — нет, ни один ничего не сказал.
С потухшей папиросой в зубах, Федор Григорьевич так и уснул в кресле. За короткие часы сна он продрог, как цуцик, и потому, наверно, утром вскочил, чувствуя себя подобранным и свежим.
Бреясь в ванной перед зеркалом, он все время видел перед собой Чижову, ее большие усталые глаза.
Кружка крепкого кофе еще больше взбодрила Горохова, и на улицу он вышел, чувствуя себя молодым, сильным, отлично отдохнувшим.
День обещал быть жарким. Хорошо, что он надел простую бумажную рубаху, а не нейлоновую парилку. Впрочем, на время операции он и эту рубаху скинет. Легкие брюки и халат — рабочая одежда хирурга. Да и ее-то иной раз хочется сорвать с себя.
Солнце все более заливало улицу, по которой он шел не спеша, замечая всякую малость, мимо которой тысячу раз проходил, как слепой.
Два голубя с жадностью поглядывали с соседней крыши на тротуар, где белели хлебные крошки, и вдруг крыло в крыло сорвались вниз, потоптались на асфальте, гулко забранились, затеяли драку, не обращая внимания на прохожих.
Надо сейчас же еще раз проверить у Чижовой давление. Странно, но ему остро захотелось немедленно увидеть ее, услышать ее голос.
А Ольга Чижова решила, — именно решила! — что не будет спать, что передумает, перевспоминает всю свою жизнь, не такую уж, в общем, и долгую. Впрочем, это теперь жизнь казалась ей короткой, а до больницы она думала о себе, как об очень старой женщине.
Когда Ольга узнала, что ее вновь переводят в хирургическую клинику, переводят, когда нет Кулагина, который запретил операцию, а замещает его Горохов, сам острый и пронзительный, как нож, она сразу догадалась, что операция все же будет. И как-то мгновенно с этим смирилась.