Мы переглянулись: не раз «залетали» к ней в сад, а дом стороной обходили. В эту ненастную минуту к нашему ребячьему страху примешалось любопытство. Разве не заманчиво взглянуть на то, как живет эта странная старуха?
Прижимаясь спиной к стене, мы подвигались тихонько к дверям и робко вошли в полутемные сени, увешанные пучками сухих трав и цветов. Войтичиха провела нас в чистенькую горницу, убранную рябыми половиками. Всполохи молний освещали на стене фотографии в рамках.
Пока старушка поправляла фитилек лампадки, мы озирались по сторонам на гнутые стулья, стоявшие вдоль стены, старинный шкаф с посудой, запечные занавески.
На улице раскатисто гремел гром. Дождь припустил еще сильнее. Войтичиха, прислушиваясь к нарастающему шуму дождя, приблизилась.
— Что нахохлились? Садитесь, гостями будете. Небось не съем! — улыбнулась она. — Съела бабушка зубы, остались язык да губы.
В серой вязаной кофте и белой косынке, из-под которой выбивались седые пряди волос, Войтичиха не похожа была на ту сгорбленную старуху, которой побаивались. Словно впервые увидели земляничный румянец на морщинистых щеках и добрые глаза.
— Ты вылитый Семен Грачев, — сказала Войтичиха Колюне. — Такой же курносый… А ты конопатый, — продолжала она, взглянув на меня, — в Осокину родню… Не Матвея ли сынок?
— Матвей — дедушка мой, — сказал я, потупившись, ожидая, что сейчас начнутся упреки за яблоки, но Войтичиха поправила скатерку на комоде и, чиркнув спичкой, осветила фотографию юноши в светлой футболке с расстегнутым воротником.
— Ох, глазоньки!.. — вздохнула она. — У меня один смотрит, другой будто живой — да не видит…
Мы растерянно переглянулись. Войтичиха, заметив это, негромко заговорила:
— С войны у меня глаз болеет. В тот день в поле работали. Я шла с «ковылякой» и полевой сумкой — измеряла пахотную землю, трудодни начисляла. А тут ероплан германский налетел и начал обстреливать, кружится каруселью над нами и палит, и палит. Пули рядом в песок ушли, ни одна не задела, а в глаз что-то попало. Песчинки, а может, еще что… С той поры к сумеркам или, как теперь, в ненастье будто туча опускается на меня и в глазах темнеет…
Войтичиха помолчала, задумавшись, и почему-то опять заговорила о своем, пережитом. Рассказывала она о том, как началась война, как немцы на мотоциклах въезжали в село и как они затем выгоняли на работу, внушая, будто Москва пала и Красная Армия разбита.
— Нет, — покачала головой Войтичиха. — Не верила им. В поле, бывало, брошусь на землю за скирдой, а земля гудит, гремит… С кем же тогда воюете, коли армия разбита? «Нет, бабы, — говорю. — Не разбита наша армия…» И верно, вскоре немцы отступили. Ихний офицер из автомобиля что-то по-своему пролаял, а шофер перевел: «Как проехать на Кореновскую?» Отвечаю им: «Не знаю, мол, не здешняя». Офицер за кобуру схватился, закричал, а я подумала: «Пусть стреляет. Ни за что не скажу». Так и шла прямо, не сгибаясь, но, когда шла, у меня затылок захолодел в ожидании выстрела… А наши-то! — всплеснула руками Войтичиха. — Наши-то сразу… Из-за плетня показались ребята в ушанках. Такие простые, милые наши русские парни. «Где немцы?» — спрашивают. Показала. Они и погнались… Ну, а потом война кончилась. И опять началась жизнь, да только чего-то не хватало… Где же сыночки мои? Было у меня их трое. Старшего-то, Павла, немцы под Керчью живого замуровали в штольне. Так и остался там под горой… Товарищ его Бурцовский написал мне. А Григорий?.. Гриша мой первый тракторист был в колхозе… Извещение пришло: геройски погиб под Курском… Потом Петрунька ушел… На год раньше сроку призвался за братьев воевать…
У Войтичихи дрогнули губы:
— Уж такой жалостливый он у меня и мягкий… Все «маманя» да «маманя»…
Войтичиха сняла с подоконника герань и вынесла наружу. По оконному стеклу, растопырив дрожащие крылышки, поднималась пчела. Дождь затих и тут же снова припустил. Мы сидели понурые. Нам еще не доводилось слышать, что у Войтичихи были сыновья и что они не вернулись с фронта. С еще большей растерянностью глазели мы на портреты. Лицо матроса было улыбающимся. Крепыш в танковом шлеме казался суровым. Юноша в светлой футболке смотрел прямо на нас задумчивыми глазами.
— Пузырятся лужи-то, пузырятся, — донесся с улицы Войтичихин голос. — Поди, разойдется дождик!
Из сеней она принесла глиняную плошку пахучего меда и поставила на стол.
— Что носы повесили? — подбодрила, доставая из посудного шкафа полковриги хлеба и ножик. — Вот хлеб, мед, потчевать больше нечем. Яблоки еще не созрели: время не пришло.
Улыбка и взгляд, которым она посмотрела, ободрили нас. И мы, осмелев, начали рассказывать о своих похождениях.
— Неужто за реку? — удивилась она и тут же вздохнула. — И мои, бывало, все туда же норовили… Эх вы, побеги этакие!..
В окно заглянуло солнце. В отворенную дверь было слышно, как дождь шуршал по тесовой кровле. С ломтя мел стекал струйками, мы ловили его ртами, крутя головой.