Житомирский кранкенлазарет — печальное зрелище с кирпичными тюремными корпусами, где на полу, на деревянных нарах от голода и истощения сотнями умирали военнопленные.
Три недели прошло, как Тамару привезли сюда на тюремной повозке. Все это время она металась в бреду, говорила что-то по-немецки. Это настораживало врачей, приводило их в недоумение. Когда сознание вернулось к ней, она увидела возле себя бородача, а в стороне — настороженно глядевших на нее мужчин и никак не могла понять, где она и что связывает ее с этими людьми. В бреду она куда-то карабкалась по каменистым откосам к холодной, снеговой воде и… всякий раз срывалась.
— Пи-ить, — попросила она тусклым голосом и закашлялась.
Бородач принес алюминиевую кружку с водой и приподнял ей голову. Спекшимися губами Тамара припала к краю кружки, отпила и, с трудом ворочая языком, спросила:
— Где мы?
— В лагере военнопленных.
— Я больна?
— У тебя тиф.
Тамара закрыла глаза, уронила голову на подложенную шинель.
После тифа она переболела еще воспалением легких, цингой. Ухаживали за ней медсестры Женя и Рая. От них она узнала, что находится в лазарете, что лечил ее Митрич, старший врач.
После перенесенных болезней Тамара не могла без посторонней помощи передвигаться. Ноги не держали, голова кружилась, в глазах мелькали какие-то жженые бумажные обрывки, как тогда, в октябре сорок первого, на пустынных московских улицах…
Наступили холода. Из жалости к девчонке, одетой в летнее разодранное платье, санитар принес Тамаре старую шинель, оставшуюся от умершего пленного, и сказал:
— Шинелка-то длинновата. Из полы сшей себе, дочка, чулки.
Переболевший организм постоянно требовал пищи, обыкновенной еды, о которой она никогда раньше не думала и которая снилась теперь только во сне и казалась роскошью. А тот обязательный ломтик хлеба — его когда-то мама насильно заставляла ее съедать за обедом — казался теперь большим лакомством. Что может быть страшнее голода?
Худая, с провалившимися щеками и лихорадочно блестевшими глазами, в непомерно широкой солдатской шинели, в платочке на стриженой голове, Тамара еле продвигалась вдоль окон большой казарменной залы, в которой томились сотни изнуренных от голода пленных мужчин. Она приглядывалась к обстановке, прислушивалась. Из разговоров случайно узнала, что состав местной комендатуры сменился. Это обрадовало ее и вселило надежду, что о ней забыли или стало не до нее.
Из скупых и осторожных слухов, дошедших сюда из-за колючей проволоки, все строили догадки, предположения, вынашивали надежды, но на что именно, никто толком не знал. Все были подавлены успешным наступлением немцев под Сталинградом и своим унизительным положением военнопленных.
Кто-то пустил слух, что лиц украинского происхождения будут отпускать домой и уже составляется список желающих. Один паскудный дядя, собрав вокруг себя толпу легковерных, огрызком карандаша выводил на обложке потрепанной книги каракули фамилий пленных, жаждущих отправиться по домам.
— Менэ, менэ запишить, — продирался через толпу какой-то наивный дурак.
Тамара молча глядела со стороны на толпящихся людей. Все они были невероятно оборванны и грязны. Многие из них в летнем обмундировании, с расстегнутыми пуговицами гимнастерки, без ремней. Некоторые пришли босиком, тоже лезут записываться.
— Смешно и грустно видеть подобное, — проговорил немолодой, с приятным волевым лицом мужчина. Он стоял рядом с ней и с иронической усмешкой наблюдал за происходящим.
— Як твое прозвище? — обратился к нему «писарь», мусоля карандаш.
— Бисов сын моя родословная. Происходит от Богдана Хмельницкого, а у тэбе пишутся родичи Мазэпи, так що я буду чекати свого списку.
Мало кто понял остроумный намек ее соседа, но расхохотались все дружно. А ей не до смеха. Она все еще как в тифозном полусне пребывала. Кровоточили десны, шатались ослабевшие зубы. Она с любопытством оглядела его полинявшую форму с коротковатыми рукавами гимнастерки, кирзовые сапоги, посмотрела в глаза. А он, с воодушевлением глядя на нее, понизив голос, продолжал:
— Если бы мне выпала возможность сформировать из этих пленяг хотя бы полк, то я уверенно противопоставил бы его любой немецкой дивизии.
— Но вам что-то мешает это сделать? — сказала она с иронией дрожащим от слабости голосом.
Из воспоминаний Тамары Николаевны Лисициан: