Я снова заставила себе переспросить, уже жалея об этом. Я надеялась, что он не ответит.
— А, я пишу не с натуры, — сказал он. — Просто пытаюсь ее представить.
Странное дело, я ему не поверила, но и не думала, что он лжет. Я знала, что отныне с ужасом буду встречать каждое молодое лицо в кампусе, каждую кудрявую темноволосую головку. Он уже рисовал ее, еще в Нью-Йорке, или по крайней мере во время переезда. Лицо наверняка было тем же самым.
— Мне никак не дается платье, — добавил он после короткой паузы. Он хмурился, скреб лоб под волосами, потирал нос: обычный, задумчивый, увлеченный.
«Господи, — подумала я, — какая же я мнительная дура. Он художник, настоящий художник, у него свое видение. Он делает, что хочет, что приходит ему в голову, и делает это блестяще. Это не значит, что он спит со студенткой или с нью-йоркской натурщицей. Он же и не бывал там с нашего переезда. Это вовсе не значит, что он не будет хорошим отцом».
Он встал, нагнулся с высоты своего роста, чтобы поцеловать меня, задержался в дверях.
— Да, забыл тебе сказать. Факультет выдвинул меня на персональную выставку в будущем году. Мы выставляемся по очереди, ты ведь знаешь, но я не ждал, что меня выпустят так скоро. Участвует и городской музей. И я получу подъемные.
Я села.
— Это же чудесно! Ты мне не говорил.
— Ну, я только вчера узнал. Или позавчера. Я хотел бы закончить к тому времени этот холст, а может, и всю серию.
Он вышел, а я еще полчаса улыбалась под пледом. Пожалуй, я, как и Роберт, заслужила право вздремнуть.
Но в следующий раз, когда я в поисках Роберта поднялась на чердак, обнаружилось, что холст чисто выскоблен, готов для новой картины, может быть, красное платье так и не получилось. Я готова была поверить во второй раз — мне только кажется, что это лицо полно грустной любви к нему.