«В твоём многолюдном городе Москве ты откроешь эту посылку — не обижайся, что она такая нескладная, потому что матери твоей нет здесь, и всё это я сложил кое-как сам и очень торопился, потому что Валод едет на машине в Овит, хочу послать с ним по той причине, что сам не могу оставить скотину без присмотра, а мать твоя поехала к своим, а также болеет немного, вот уже месяц в районной больнице лежит и вестей от неё нету, а я не могу оставить скотину и поехать к ней. За хозяйством и колхозной скотиной кое-как присматриваем с Гикором на пару, пока твоя мать вернётся. Эти носки мать связала в больнице и прислала для тебя. Не вздумай связываться со всякими пьяницами, стыдно, если ты в твоём возрасте ввяжешься в какую-нибудь драку или историю. Наши ни пенсия, ни зарплата ещё не пришли, хотел послать для тебя немного денег, деньги все отдавай на еду. Уже зовут, кончаю письмо, не застуди себя. Акоп. Когда пришлю деньги, купи мне шапку с ушами, уши у меня очень мёрзнут. Будь здоров. С руководством своим будь хорош».
Он идёт, спотыкаясь, неверными шагами, под мышкой у него охапка сена, если увидят — из-за охапки никто ругаться не станет, а вязанку тащить уже трудно, а лошадь осенью потерялась в горах, верней, украли её, кто-нибудь из Касаха или Иджевана увёл. Иджеванцы. Отец пообещал односельчанам решить вопрос пастбищ, Геворг пообещал помочь ему в этом — но ведь неудобно, чтобы Грайр и Геворг занимались такими делами, для их имени нехорошо.
— Спи, спи, — сказал я себе, — когда поедешь в село, купишь ему хорошие часы и ушанку купишь, — я закутался в одеяло и повернулся к стене. — Закрой глаза, дыши спокойно, ровно, ещё ровнее… всё очень хорошо, спи. Но письменный стол, белая бумага на нём и полная чернил авторучка звали меня, и стул приманивал своей холодностью.
— Спи, потом встанешь, напьёшься кофе и поработаешь на славу, как косарь… — «Если у пчёл есть язык и они могут говорить друг с другом и обсуждать свои дела… к голому склону Синей Горы прилепился можжевеловый куст и зовёт за собой…» — Пропади ты пропадом, не хочу тебя! — я отшвырнул одеяло, выпрыгнул из постели и сел к письменному столу. — Форма формы формы формы… коньяк восемь рублей + говяжья вырезка с грибами пять рублей + осетрина три рубля + ржаной хлеб 0,10 рубля + сигареты Вильсон три рубля + такси 1,50 рубля + …
В дверь постучались. В комнату заглянуло улыбающееся лицо Тимура Мирбабаева.
— Ну что, Хэм, работаешь, Хэм? Как пахнет у тебя.
— Работаю, Гасан Задэ Гаджи Мурад Тепак Ити-оглы.
— Американец Хэм работал в брюках, — он вошёл в комнату, ухоженный, приглаженный, причёсанный, — а ты, значит, предпочитаешь голышом. Смотрите-ка, армянский Хэм натюрморт себе поставил: яблоки и сыр, и дощечка с адресом, ты что не бросишь литературу, не займёшься живописью, Хэм, армянская литература здорово бы выиграла, не думаешь?
— Не трогай, прошу тебя.
— Неужели армянский народ всё ещё производит сыр, я думал, армянский народ производит одних только писателей.
— Возьми яблоко и уходи.
— Ты что же, не идёшь на Бергмана?
Я вытолкал его, запер за ним дверь и забрался в постель.
— А что, Ева Озерова ничего бабёнка? — сказал он уже из-за двери.
— Иди ты к такой-то матери вместе с Озеровой! Надоели! — И я сказал себе: — Жизнь состоит из полных и пустых дней, ты можешь разрешить себе несколько пустых дней, спи. Бай-бай, скотина, бай-бай…
Из колыбели выглянула беззубая, как мякина, улыбка моего сына, а моя дочь вышла на цыпочках из комнаты. «Чтобы братик заснул, братик вырастет, станет большим братиком, вместе будете в прятки играть», — от гладильного стола с улыбкой закрепила этот семейный союз Асмик, в жаркой кухне клокотал чайник, и я вспомнил, что от моего сына пахнет молоком.
Во всяком случае… во всяком случае, как получается хлеб? Собирают колосок к колоску, в каждом колоске двадцать зёрнышек — два грамма, колосок обмолачивают, зерно сушат на солнце, потом мелют его на мельнице, получается мука, из муки делают тесто, приносят дрова, чтобы разжечь печь. И всю жизнь ругаются, собачатся с лесником… Я проснулся в этой зелёной комнате, в общежитии, в Москве. Плечо у меня замёрзло, а ноги были словно в тёплой вате. «Что это, что это — нос горячий, задница холодная, если узнаешь — поеду вместо тебя в Кировакан». Я проснулся, потому что в дверь стучали.
— Войдите.
Дверь снаружи толкнули, она не открылась.
Он ворвался в комнату, злой, как собака, спросил у меня:
— Ты что, спал? — и пошёл и сел с размаху на стул возле письменного стола.
Я надел брюки и мягкие домашние шлёпанцы. Он взял ручку и зацарапал по бумаге. Потом спросил как бы между прочим:
— Куда ты эту потаскушку дел?
— Какую потаскушку?
— Потаскушку. Еву Озерову.
— Какая же она потаскушка? Женщина как женщина, живёт себе.
— Ты привёл её сюда?
— Нет, Эльдар, не приводил.
— Молодец, — сказал он.
Он весь сосредоточился на одном из листков, и, прежде чем засмеяться, поглядел на меня из-под рыжих бровей и спросил коварно:
— Ты что это натворил, слушай?
— Что я натворил?