Память стала похожа на работу маниакального сосредоточенного систематизатора, разбирающего все по признаку тления, гниения и увяданья, заносящая все-все это на одинаковые, лежащие в одном ящике каталожные карточки сомнительной любви, перегоревшей вины, сублимированной жалости, изжитого сострадания.
Память, настаивающая на неотменяемости этих душевных переживаний, но могущая привести массу примеров из личной практики их попрания, так как... так как все наши частные жалкие действия вовсе не предназначены для проецирования в серьезную недетскую бесконечность.
Они конечны сами по себе, а маниакальные воспоминания о них – как раз и есть свидетельство их случайности.
Истерическая память переключила в силу какой-то всеобщей нестабильности, в силу качнувшегося не в ту сторону домашнего маятника, скажем так, легкого безумья, перевела все действия в судорожные, видимые лишь внутренним оком метанья, нужные лишь для поиска точных слов, вернее, точных смыслов пережитого при помощи определенно неточных своевольных и случайных сравнений.
Последовательность мгновений, могущих еще что-то мочь сами по себе.
Последовательность полузабытых призывов сердца, могущих еще сегодня найти отклик, вызвать череду воспоминаний, свертывающих прошлое и текущее в одну цепь, хотя бы этих закавыченных слов:
«Дикое молодежное кладбище, пугающее число новых могил, в которых покоятся совершенно молодые, изъятые незаметно для всех люди, юные, незрелые, и как знак исчерпанности их жизней – полный развал вокруг, зияющее ущербное отсутствие растительности, хотя бы намека на элегичность, на обольстительные прохладные тени, развал, даже не намекающий на приверженность их праха новой общей, хотя бы и молекулярной, жизни, чудовищная заизвесткованность бетонных надолбов-могильников, годная лишь для сугубо индивидуального разложения, со всеми представимыми фазами тления, жирного праха, желтых вод, гробовой обрушившейся доски, в сумме не оставляющие хоть какой-то привлекательности образу подступившего вплотную небытия.
Этот знак смерти – прямой и грубый, как и сам человек, не повзрослевший и к тридцати, с подростковой сентиментальной жестокой душой, уместившийся в стишке, выцарапанном аккуратным чертежным курсивом на мраморной крошке надгробия. (Я, честно говоря, постеснялся скопировать резвые фальшивые рифмы.)
Город мертвых, хулиганская заводская новостройка, о которой нельзя думать; город, куда ехать надо полтора часа тряским пригородным автобусом; откуда уехать невозможно, и так далее. Ячеистое общежитие, подземные загнивающие, вырытые наспех гнезда, окруженные смердящей птицефабрикой и озерцом-отстойником, оно страшно в своей унылой обыденности настолько, что все это невозможно впрямую осмыслить без утешающих сравнений и метафор.
Если посмертное таково, то инобытия нет!
Вот он – факт смерти, который недоступен опыту, факт чистой элементарной редукции отдельной, распадающейся на реакции жизни, лишенной характера и вообще социального, прости, господи, лица. Уголовно-романсное пиршество. Татуировка сознания табачным сизым созвездием «не забуду мать родную». Не более. Так как все брошено, все разъехались, все давно и далеко, и не известно, живут ли, сидят ли, отбывают ли что-то вроде побывки...
Где человек воли, смерть для которого помеха, как нежелательный поворот дел, мешающий осуществлению?
Где он, чувствительный, пассивный, смирившийся с наваждением и ничтожеством, но не со смертным физиологическим ужасом? Их нет, их вымели, их выскребли еще в зародыше... Кто остался? Мистический, экзистенциальный, не присматривающийся к себе, без умственной меры своих дел и поползновений.
Все сместилось и разрушилось. И все способы опознания для этого дела неприменимы. Осталась одна солдатская философия звериного землячества и братства, но не братьев, а братанов.
Лелеемая столько лет подоплека выдернута из ума, как ниточка из угольного ушка, не оставив и слабого ушлого волоконца, но, господи, дырочка эта заполнится такой же ветошью ефрейторского детерминизма, таким же обещаемым хлыстовским будущим с таким же осуществлением где-то там, но не здесь и не сейчас, а тут и сейчас будет дежурить смерть – падчерица распада, будет, будет улыбаться нам гнилостной улыбкой, чтобы жить было так же страшно, как и умирать, может быть, еще страшней, ведь акт смерти не лишен неопределенности.
Образ перемежающегося сознания – коммунальная квартира с расписанием выноса помойного ведра. Это уже воспето...
Фермент смертного ужаса – кухонный запашок, навсегда забившийся во все щели поведения, во все имманентные акты сознания.