Читаем Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки полностью

Он очень устал от сегодняшнего дня, как уставал и от дня вчерашнего, и от многих еще дней, которые ушли куда-то, пустые и холодные. Сегодняшний день до краев пропитал Алика досадой окружающих и собственной Аликовой неловкостью за глупое существование. Сегодняшний день вытолкнул все его мысли и чувства вон и раздавил, расплющил тело, как давит и плющит толща морская неловкого водолаза. (Это грубое сравнение придумано мною, потому что у Алика не было ни сил, ни мыслей, ни чувств даже на такое грубое сравнение.)

Влажная липкая темнота ворвалась в машину плотным ветром, взметнула волосы дыбом. Она стегала Алика по лицу, избивала, придавив к сиденью. Ему было плохо, и близко были слезы, и хотелось упасть лицом в угол и плакать, и жаловаться углу, пахнущему вспотевшим диоленом. И не было уже вздрагиваний от стыда за какие-то прошлые эпизоды жизни, ни зябкого подергивания плечом, ни судорожных «а-а-а», ни других подобных рефлексов. Не было уже ничего, поскольку все было где-то там, а надежды на исправление чего-нибудь не существовало. Ибо ее нет в том мире, в который вступал — не про нас будь сказано! — Алик.

Может быть, наступила та самая ситуация, называемая экзистенциалистами «пограничной», за которой либо смерть от собственной твердой руки, либо новая светлая жизнь. Про это неизвестно ничего. А машина уже въехала в предместье Тель-Авива, и за окном замелькали пиццерии, фалафельные, ярко освещенные ларьки с цветными фруктами и овощами, со всем роскошным и сочным разнообразием до поздней ночи торгующей Центральной станции.

Машина свернула куда-то прочь от стоянки такси на Иерусалим, и вот тут, увидев неоновые огни дремлющих магазинов на Алленби, а затем и тревожно-красное сверкание ночных баров на набережной, Алик встрепенулся, и трепет был короткий, кратчайший, а они уже ехали по длинному пыльному бульвару, он всего лишь встрепенулся и подумал: «Ладно…» Через еще какое-то малое время они подъехали к Вериному дому.

Читатель надеется на описание улицы, на которой читатель живет и, узнав каковую, радостно улыбнется. Но пусть читатель не ложится спать тотчас после окончания «Мабата»[6], а пусть, выключив телевизор, почитает какую-нибудь книжку, хотя бы из тех, что — не случайно же! — привез с собою. Пусть читатель почитает, лежа на диване в гостиной, и часика так через два-три выйдет пройтись для здоровья. Он увидит дома, деревья, ряды уснувших машин, а среди них засыпающую машину, в которой молча сидят Вера и Алик. Пусть же он пройдет мимо них, не останавливаясь, и поспешит, не торопясь и не нервничая, на свой этаж, в свою квартиру, потому что следом за ним и, может быть, на тот же этаж, но, конечно, в другую квартиру, не торопясь и не нервничая, содрогаясь от ночной прохлады, поднимутся Вера и Алик. И в ответ на мягко щелкнувший дверной замок одиноко и до сих пор непривычно прозвучит чей-то голос, в котором слова купаются, взлетая на гребень волны и скатываясь вниз, к ее основанию, плывут, раскинувшись и свободно, к близкому берегу.

— Хочешь выпить чего-нибудь? — спросила Вера.

— Нет, спасибо, — ответил Алик.

— Постелить тебе на диване или ляжешь со мной? — спросила Вера.

— Лягу с тобой, — ответил Алик.

Глава о классиках и о Наде Розенблюм


Рагинский думал о классиках. Он думал о них беззлобно и беззавистно, но с оттенком снисходительности. Эта снисходительность происходила оттого, что не получалось у него ровно дышащее повествование, и оттого, что озарила Рагинского мысль, что ровно, спокойно, с рокайльными психологическими вздохами для красоты его повествование дышать и не может. В последнем была главная причина снисходительного отношения к классикам.

Дотошная Надя Розенблюм возражала: «А Набоков?..» Этот писатель, с одной стороны, входит, а с другой — не втискивается в некий «ряд» классической литературы, в который ставить Надю приучили, прежде чем вручили ей золотую медаль. Ссылаться на Набокова ей удобно, как в случае «стоит в ряду», так и в случае «из ряду вон». Одних только ее возражений Рагинский и боялся, потому что все, что Надя говорила, имело странное влияние на умы: уже говорено, что Надя была медалисткой.

Поэтому Рагинский отвечал ей так: «Да, Надя, вы правы, как всегда, …Набоков…это да, я не додумал, — и спрашивал: — Набоков — это да! …А кто же еще?»

«Но ведь и Набоков не видал больших затруднений в жизни, — соображал Рагинский. — После известного безобразия Набоков оказался за границей и — слава Богу! — не видел и не постигал того, что оказалось для Алика так называемой „средой“, про которую обожали распинаться классики».

Перейти на страницу:

Похожие книги