Между тем добрый господин, который верил в невиновность Швейка, заплатил за него в канцелярии начальника станции штраф и повел Швейка в буфет третьего класса, где угостил его пивом, и, выяснив, что все удостоверения Швейка и проездной лист находятся у поручика Лукаша, дал ему сверх того пять крон на билет и на дальнейшие расходы.
При расставании он откровенно сказал Швейку:
— Если попадете, служивый, к русским в плен, кланяйтесь от меня пивовару Земану в Здолбунове. Я вам на записке свое имя черкнул. Будьте благоразумны и долго на фронте не задерживайтесь.
— Будьте покойны, — ответил Швейк, — всякому занятно посмотреть чужие края, да еще задаром.
Швейк остался сидеть в буфете и помаленьку пропивал пятерку, полученную от случайного благодетеля.
Между тем на перроне шел обмен мнениями среди той части публики, которая не присутствовала при разговоре Швейка с начальником станции и только издали видела окружавшую их толпу. Преобладало мнение, что поймали шпиона, который фотографировал вокзал. Однако мнение это было опровергнуто одной дамой, утверждавшей, что дело вовсе не в шпионе, а в том, что, как она слышала, какой-то драгун зарубил шашкой офицера за то, что офицер ломился в дамскую уборную за возлюбленной драгуна, которая пришла провожать своего милого на войну.
Этим фантастическим версиям, характерным для нервной эпохи войны, положили конец жандармы, очистив перрон.
А Швейк продолжал пить, с нежной заботливостью думая о своем поручике: «Что-то он будет делать, когда приедет в Чешские Будейовицы и во всем поезде не найдет своего денщика?»
Перед приходом пассажирского поезда зал третьего класса наполнился солдатами и публикой. Преобладали солдаты. Их было много, различных полков, родов оружия и национальностей. Всех занесло ураганом войны в таборские лазареты, и теперь они ехали назад, на фронт. Ехали за новыми ранениями и увечьями, ехали зарабатывал себе простой деревянный намогильный крест где-нибудь на тоскливых равнинах Восточной Галиции, на котором через несколько лет еще будет трепаться под ветром и дождем полинялая фуражка австрийского образца с заржавевшей кокардой; изредка на крест сядет печальный старый ворон и вспомнит о сытых обедах минувших лет, когда для него по всему полю был накрыт пиршественный стол, заваленный аппетитными трупами людей и конской падалью; вспомнит, что под такими как эта фуражками были самые лакомые кусочки — человеческие глаза…
Один из кандидатов на тот свет, выписанный после операции из лазарета, в грязном мундире со следами ила и крови подсел к Швейку. Это был исхудавший, заморенный венгерец с грустными глазами. Положив на стол маленький узелок, он вынул истрепанный кошелек и стал пересчитывать деньги. Потом он взглянул на Швейка и спросил:
— Magyarùl?[4].
— Я чех, товарищ, — ответил Швейк. — Не хочешь ли выпить?
— Nem tudom barátom[5].
— Это, товарищ, не беда, — потчевал Швейк, придвинув свою полную кружку к грустному солдатику, — пей на здоровье.
Тот понял, выпил и поблагодарил:
— Köszenem szépen[6].
Затем он возобновил просмотр содержимого своего кошелька и вздохнул. Швейк понял, что венгерец с удовольствием заказал бы себе пива, но денег у него не хватит. Швейк заказал ему пива. Венгерец опять поблагодарил и стал с помощью жестов рассказывать что-то Швейку, показывая свою простреленную руку и прибавил на международном языке:
— Пиф-паф!
Швейк сочувственно покачал головой, а заморенный солдат из команды выздоравливающих, протянув левую руку на полметра от земли и выставив три пальца на правой, сообщил Швейку, что у него дома трое малых ребят.
— Нема ам-ам, нема ам-ам, — продолжал он, желая сказать, что им нечего есть.
Слезы потекли у него по лицу, и он утерся грязным рукавом шинели. В рукаве была дырка от пули, которая ранила его во славу венгерского короля.
Нет ничего удивительного в том, что за этим развлечением пятерка понемногу таяла, и Швейк медленно, но верно, отрезал себе путь в Чешские Будейовицы, с каждой кружкой, выпитой им и солдатом-венгром, теряя все больше и больше возможность купить себе билет.
Еще один поезд проехал в Будейовицы, а Швейк все сидел у стола и слушал, как венгерец повторял свое:
— Пиф-паф… Harom gyermek[7], нема ам-ам… Eljen![8]
Последнее он произнес, чокаясь со Швейком.
— Валяй, пей, мадьярская рожа, не стесняйся! — говорил ему Швейк. — Нашего брата вы, небось, так бы не угощали!
Сидевший за соседним столом солдат рассказал, что, когда их полк проездом на фронт вступил в Сегедин, мадьяры на улицах поднимали, как один, руки вверх.
Это была сущая правда, но по тону, каким это было сказано, было слышно, что солдат считал позором поднять руки и сдаться. Позднее это стало среди солдат чехов явлением обыкновенным. Да и венгерцы в последствии широко применяли этот жест, когда им уже перестала нравиться резня во славу венгерского короля.