Харитон вызвал Семена и стал его расспрашивать, но кроме рассказа о вечерней попойке, о твороге с мелом и о табачном соке не мог выведать ничего. Семен занес было еще кое-какую дичь, но Харитон вышел, не дослушав Семена, и пошел за другом своим, узнать, что с ним и куда он идет.
Виольдамур побежал, как безумный, вслед за увлекавшим его магнитом, закутавшись в плащ и воображая, как двухлетний ребенок, что его никто не узнает. Это была одна из тех минут в жизни человека, где он выше или ниже, не знаем как сказать, всякого влияния рассудка и здравого смыслу, он увлекается одним безотчетным чувством, как роком, и нет безрассудства, нет дурачества, которого бы он не сделал, нет жертвы, которой бы он не принес для достижения самой ничтожной и часто бессмысленной цели.
Виольдамур остановился перед тем же крыльцом, куда, судя по последнему отказу, вход ему был запрещен, с отчаянным чувством глядел он на крыльцо и на запертую дверь, на ручку колокольчика, которая была тут приделана для всякого, только не для него. Ему нет входу в эти заповедные покои, под эту угрюмую кровлю, которая казалась ему прежде веселою, приветливою, отличаясь для глаз его издали между другими кровлями каким-то магическим светом. Виольдамур подумал еще с минуту -- взор его упал на окно передней, где стояла шляпа провожатого Настеньки, в родство которого с нею Христиан так плохо верил -- Аршет первый взбежал на знакомое ему крыльцо, поглядывал лукаво на барина своего, махая хвостом, потом сел на корточки у самых дверей, во ожидании, что их отворят… и Виольдамур последовал за ним, сам не зная для чего; сердце у него начало стучать вслух, дыхание занялось: он пригнулся, опустил бережно шляпу свою на пол, с жадностию приложил ухо к дверям, стал приглядываться в замочную скважину и, досадуя на ключ, который воткнут был снутри, в забытьи шевелил и перебирал пальцами по воздуху, желая устранить досаждавшее ему препятствие…
Между тем двоюродный брат, которого родословную разбирать не станем, беседовал, развалившись на креслах, с хлыстом в руках, таким образом:
– - Нет, сестрица, вы, пожалуйста, не слушайтесь моего любезного дядюшки, а вашего батюшки: он человек служебный, деловой, принимает для висту всяких людей в доме и думает, что так можно поступать и в других отношениях; нет, бросьте окончательно этого булочника Христианина: неловко с ним возиться. Он теперь так упал в общем мнении…
– - Не беспокойтесь, братец, уговаривать меня: я его ненавижу. Приторный, ах какой приторный, и какой дерзкий, вы не поверите! Притом он себя уронил в общем мнении, его разоблачили, и все разочарованы, вся игра его одно шарлатанство: он пыль в глаза пускает, больше ничего, приехал из столицы и вообразил, что может дурачить всех, сколько ему угодно. Вот, например, посмотрите этот пассаж…-- она подошла к фортепиано, стала объяснять братцу, в чем именно состояло шарлатанство Виольдамура, братец старался пособить ей выпутаться из этого непосильного предприятия, вышла мать, которая одевалась всегда по заведенному порядку двумя часами позже дочери, вмешалась также в разговор, подтвердила положительное приказание не знаться больше с этим скоморохом и не слушаться Ивана Онуфриевича, который полагал, что нет еще достаточных причин для предания Виольдамура анафеме. Братец просил сестрицу спеть прелестный романс "О поколику мне кручина" -- и стал ей вторить не своим голосом, то подымаясь выше лесу стоячего, для чего в помощь упирался обеими руками на спинку стула и становился на дыбы, то ниже облака ходячего, пригибая голову набок и стараясь всеми силами выжать из беззвучной глотки своей что-нибудь похожее на бас. Если усилия его и были тщетны в отношении музыкальном, то по крайней мере в другом смысле не остались без последствий: бедный Виольдамур и так уже стоял, как на жаровне -- ревность и нетерпение снедали его -- вдруг слышит он два голоса, крикливый и фальшивый мужской и нежный, ему давно знакомый женский, от которого задрожали в нем все жилки… Через минуту общая тишина -- невнятный говор едва только доходил до слуха его. Тут какая-то небольшая ссора лакеев в передней за картами заглушила вовсе долетавшие до него звуки. С отчаяньем приложил Христиан еще раз глаз свой к замочной скважине, надеясь все еще проникнуть в какую-нибудь щелочку под бородкой ключа, как положение внезапно изменилось самым жестоким и неожиданным образом. Братец, поцеловавши ручку сестрицы, раскланялся, скорыми шагами отправился в переднюю, на ходу все еще прощался и повторял обещания свои наведаться опять утром, и в ту минуту, как Христиан жадно вслушивался в громкий разговор этот и в романс, который братец снова затянул, решительная рука певчего с такою силою толкнула и растворила дверь, что медная ручка замка расплющила и, так сказать, уничтожила нос несчастного соглядатая. Он перекувырнулся задом и даже в этом отчаянном положении удержался с трудом только, упершись рукою о верхнюю ступеню крыльца.