Полцарства и коня в придачу. Скатерть-самобранку и ковер-самолет. Сохранение ленинградской прописки. Должность худрука в Музтеатре. Построят Дом современной музыки, перейдете туда. Двухкомнатная на Ткачихах. Возможность исполнения сочинений. Может, по нашей просьбе что-то напишете. Ну зачем обязательно о шахтерах? Можно о другом, в соответствии с полетом вашей творческой фантазии. Билеты? Ах, на ковер-самолет… В один конец, конечно? Вот и хорошо, мы так и думали, так и полагали. Сколько дней вам нужно, чтобы закончить все дела в славном городе на Неве, колыбели нашей революции? Три-четыре?
Он идет по Невскому, золотой кляксой дрожит в лужах Адмиралтейство. Сворачивает к Арке, в серую коробку Телеграфа. Два звонка в Ташкент. И один в Дуркент, расправляет бумажку и диктует номер. Гогиной Гульнаре, слышимость отвратная. Сообщает, что приедет. «Гуля, как дети?» – «Что?» – «Как де-ти?» – «Что, не слышу?» – «Дети, говорю, как?»
Возвращается на Невский, заруливает в кафе. Обжегся бульоном, пожевал котлету в тесте. Может, не надо было соглашаться? Взять пару дней на размышление.
«Что вас, Николай-акя, держит в Ленинграде? Ни жилья, ни работы настоящей».
Ничего его не держит. Просто смешно даже, насколько ничего. Неделю назад творчество Николая Триярского, 1930 года рождения, беспартийного, русского, снова разбирали, требовали исключения. Не исключили, но отстранили от преподавания. Он пишет музыку, которую нигде не исполняют. Снова корректором в музиздательство? Или вальсики для «Ленфильма» строгать? Ум-па-па. Ум-па-па.
Два сизаря на зеленых клодтовских юношах. Чайки, вечер. Длинная мелодия в голове, достать из кармана блокнот, подышать на пальцы.
Особняк Штакеншнейдера. Останавливается, ладонь на гранит, вслушивается в архитектуру. Нынешние новостройки – морги для живых. Их с Лизой двушка на Гражданке – низкие потолки, линолеум, телевизор в кредит. Лиза довольна: «гнездо», «наше гнездо». «Осиное», – добавлял он мысленно. Перед уходом добавил уже вслух. Не очень громко, чтобы не будить детей.
Телефонная будка с выбитым стеклом. Последний звонок, который нужно было бы сделать первым. Они до сих пор не разведены. Лиза не дает развод, он не настаивает. А если бы он ушел к другой, ей было бы легче? Но он не ушел к другой, он ушел в никуда, в мокрый туман. Забрал ноты, сунул в портфель зубную щетку, предложил остаться друзьями. «Издеваешься?» Коридор стал длинным, он шел по нему, Лиза все уменьшалась. Постояв, пошла будить детей. Уже без него. Он в это время шел в тумане, глухом и мокром.
В урне дымится окурок. Может, позвонить завтра? Достает блокнот, разминает пальцы. Несколько тактов, скрипки, альты. «Вы скоро там, товарищ?» Возле будки стоят люди, вступая ударными и духовыми.
Вечер, редкие фонари, Владимирский проспект. Недочка Зильбер-Караваева в халате с драконами. Вытаскивает одну за другой картины Феликса. Ветви, ветви, фонари. «Ну куда вы пойдете! Сейчас подойдет Юлиан». В коридоре уже вытирает ноги Юлиан с бутылкой вина и фруктами. «Юлик, у нас гости! Гости, говорю! Угадай, кто?» Юлиан что-то мычит в ответ.
Если медленно, по-стариковски, вынуть из-под одеяла правую руку, то на несколько секунд она зависнет в ледяном космосе, в пустоте без предела, конца и края, как они теперь космос представляют, – на миллиарды лет простирающееся одиночество. Проще бы назвать его небытием или сразу смертью, нет, лучше – небытием: смерть – уютнее, ее человечество смогло немного обогреть своим теплом, надышать с краев, побросать на топкие места досочек, на которые он сам дважды ступал, на эти доски, на дорожку из щебня, просеянную по ледяным горам. А космос – их космос – не обогреешь, не надышишь. Как намыслили, напредставляли себе небытие, тем и заполнили пространство: хладом и чернотой. А вот греки, те, наоборот, «украшением» его называли. «Космос» – украшение значит; для греков, как для детей, звезды и планеты бусами, наверное, казались. Большая ювелирная лавка, разве что рукой не дотянешься, не схватишь. Симпатичная картина, уютная на свой древнегреческий лад. Зверюшки разные: львы, барашки, козерожки. И никакой ледяной пустоты, все заполнено, блестит и радуется себе. То же и римляне, Вселенную называвшие mundus, что значит «чистота и порядок». Их космос, может, и не сверкал, зато все чистенько, убрано, и вещи на своих местах. Понимали, что о космосе скажешь, тем он и будет. Назовешь украшением – будет украшением. Чистотой и порядком – будет в нем как только что подмели. Представишь бескрайней могилой с огнем и льдом – пожалуйста, распишитесь в получении.
А между тем правая рука все еще под одеялком, пользуется, хитруша, что он зафилософствовался. Ну-ка, давай, барыня, вылезай! Вот так…
Одеяло, пропахшее лекарствами и старостью, приходит в движение.