Это был прекрасный день середины лета, хотя небесная синь казалась такой болезненно-яркой, что мужчины твердили о приближении невыносимой жары, в мучительном ожидании обмахивая лица соломенными шляпами; в это же самое время их жены, вынужденные спать более одетыми и от пота утратившие завитые щипцами кудри на висках, обтирались от талии до плеч одеколоном «Пари Бон-Бо» из универмага «Макафи» и (когда рядом не было мужей) лукаво шутили, не положить ли исподнее во фриджидер[45]. Я ехал, радуясь ветру; иногда проворачивался, чтобы встать на коленки на кожаном сиденье и посмотреть на два пыльных шлейфа, которые мы оставляли за собой после того, как асфальт закончился. Мы миновали ветхую старую ферму, все еще предлагающую услуги по содержанию лошадей для горожан, и вывеску, которая сообщала, что наш город – тридцать пятый по величине в штате, и теперь катили по пыльной серости проселочных дорог, а по обе стороны со свистом проносились столбики заборов.
Я хотел спросить тетю, сколько еще ехать, но в закрытой кабине родстера она была недосягаема – с тем же успехом я мог бы звать ее, оставшись дома. Я постучал (полагаю, робко) в маленькое заднее окошко, но никто ко мне не повернулся. Я наклонился вперед и попробовал заглянуть в одно из боковых окон, но не преуспел. Откинувшись на спинку сиденья, я заметил впереди – над кабиной, которая частично закрывала обзор, – одинокое белое облако, похожее на колонну, такую же бесконечную, как мачта корабля Брендана. Колонна показалась мне необычайно красивой и на какое-то время отвлекла от назойливого желания узнать, какое расстояние нам осталось проехать; я созерцал ее, как святой мог бы созерцать некий предмет, в котором ощутил присутствие Бога. Для меня это и впрямь была мачта Брендана – и в то же время возвышающаяся над морем башня принцессы, так что ирландский святой вел свое судно из ивовых прутьев, с парусами размером с континенты, прямиком к этому заколдованному каменному сооружению.
Не бывает изумления и потрясения сильнее, чем то, которое мы испытываем, когда нечто, считавшееся ради развлечения волшебным и загадочным, на самом деле проявляет свойства, приписанные ему воображением в шутку: игрушечный пистолет стреляет настоящими пулями, волшебный колодец исполняет настоящие желания, любовники, живущие по соседству, бросаются в сокрушительные объятия смерти со скалы Влюбленных самоубийц. Я глубоко погрузился в свои грезы – безмятежный и очарованный, словно маленький принц-лебедь, несмотря на тряску «студебеккера», – а потом вдруг заметил, что облачная башня больше не была перламутровой и розово-белой, своим сиянием уже не наводила на мысли о принцессе из моей любимой книги в зеленой обложке; теперь она потемнела до черноты, в которой местами просматривался пурпур, и становилась все плотнее, пока не сложилось впечатление, что этот иллюзорный шпиль целиком высечен из ночи.
И молвил он джинну:
– Чтишь ли ты договор со мной, раб ли ты мне?
Джинн ответил (как сказал поэт):
Но прямо сейчас я скован по рукам и ногам – и принадлежу тебе.
– Тогда поведай мне какую-нибудь историю, ибо заботы о племени людском тяготят меня, и желаю я вздохнуть полной грудью.
Сел джинн рядом на песок, и струился с его могучего тела пот, который посрамлял прилив и наполнял море ядом.
– Дошло до моих ушей, о владыка рыболовов, – начал джинн, – что жил когда-то один марид по имени Нарандж[46], которому прислуживал человек. Звали этого человека бен Яхья, и марид заставлял его усиленно трудиться днем и ночью, не давая возможности передохнуть.