Как-то опять зашел Николай Иванович.
— Сегодня с тебя, герой, буду швы снимать, — с порога сказал он, — и сделаю перевязку.
Меня сразу бросило в озноб. Опять нестерпимая боль. Кто лежал в войну в госпиталях, тот знает, что такое первая перевязка. Бинт присыхает к ране намертво, и его отрывают с кровью, а у меня были не бинты, а тряпки, и они уже приросли к ранам.
— Рви сразу! — кричу, а у самого даже в глазах потемнело от боли, какая сейчас будет.
Когда Николай Иванович «высвободил» тряпку с живота, я увидел, что в нем торчат белые жестяные полоски…
— Это и есть твои швы, — сказал фельдшер. — Ишь как вросли, не вырвешь…
Я вспомнил, что перед «операцией» на нарах рядом с шилом и ножницами лежали эти жестянки. Их нарезали из консервных банок.
Сцепив зубы, молчу, а Николай Иванович орудует иглой. Обыкновенной иглой с черной ниткой он зашивает мою расползшуюся рану.
— Терпи, брат, — повторял он, — ты ведь уже не такое вытерпел…
И я терплю. А куда денешься…
Видно, молодость брала свое. На следующий день я уже пришел в себя и даже стал подниматься на ноги. Оклемался после перевязки и Саша Фомин, а вот Александру Ярушу было худо. Он не переставая стонал, и мы, чтобы хоть как-то облегчить его страдания, развлекали его разговорами.
«Хороший Фриц» делал для нас все, что мог. Он приносил кипяток, дал мне какие-то тряпки, в которые я смог закутать свои босые ноги. Ведь у меня не было даже носков. Потом появилась моя «канадка». Там, где ее располосовал ножом тот фашист, она была зашита. «Канадке» я особенно обрадовался. Своя, родная вещь вернулась. Она была из той моей жизни, до плена, и будто сейчас возвращала мне жизнь.
Спасибо «хорошему Фрицу». Да, не все немцы — фашисты, есть среди них и люди.
Как-то он начал шептаться с Николаем Ивановичем, и тот, озабоченный, подошел к нам.
— Он говорит, что завтра приезжает какое-то начальство. Будут допрашивать вас. Так что вы того…
Милый Николай Иванович ушел, а мы стали совещаться, что и как будем говорить. Здесь же поклялись; правды не скажем, лучше умрем, а не предадим нашу Родину и своих товарищей. От нас добьются немного…
Действительно, на следующий день к нашему домику подкатил легковой автомобиль. Из него вышли двое. Оба офицеры. Первый пожилой, с Железным крестом на кителе и множеством орденских колодок. Видимо, у него был большой чин, потому что другой офицер, совсем еще молодой, вертелся около него вьюном и все заглядывал ему в глаза. Его я сразу назвал про себя Подхалимом. Они вошли в наш домик, глянули на нас и тут же вышли.
— Не понравился наш воздух, — шепнул мне Саша.
Но тут же вошли солдаты с носилками и, перевалив меня на них, вынесли на улицу. Старший немец посмотрел и что-то сказал солдатам. Те потащили меня в какое-то помещение и поставили носилки на стол, сколоченный из досок. К моему удивлению, Подхалим обратился ко мне на чистом русском языке, и я даже вздрогнул.
— Отвечай четко, ясно. И не вздумай врать.
Кто этот тип? Чистейшая русская речь и мышино-серая форма для меня никак не могли соединиться в одно.
— Фамилия?
Ответил.
— Где родился?
— Башкир?
— Русский.
— Давно в армии?
— Третий месяц.
Подхалим сыпал вопросы быстро.
— Какую должность занимал? Сколько торпедных катеров в части? Как охраняется база? Как к ней подойти? Где минные поля?
И требовал немедленного ответа.
Старался отвечать односложно, чтобы не сбиться.
— На катере был учеником боцмана. Прибыл только перед выходом в море. Фамилию командира не знаю. Не знаю, сколько катеров в соединении. Вообще много. Их трудно считать. Одни приходят, другие уходят. Проход к базе где-то между скал. Рассмотреть не успел, первый раз в море.
Подхалим слушает меня с усмешкой и переводит пожилому офицеру. Тот, полузакрыв глаза, монотонно покачивает головой в такт его слов. Потом нагибается и что-то говорит Подхалиму. Он наотмашь бьет меня по лицу, и кровь из разбитого носа и губ заливает лицо. Выхватывает пистолет и давит в шею стволом.
— Щенок, кого дуришь? Все равно живым отсюда не выйдешь!
В руках появляется хлыст, и он начинает меня стегать. Как я был благодарен Николаю Ивановичу за его панцирь. «Бей, сволочь продажная, хоть лопни!»
Но, видно, Подхалим догадался о моем «гипсе» и стал бить ниже. Удары жгучие, хлесткие, аж в глазах темнеет. Закусил разбитые губы, молчу. «Падаль продажная, не такое терпел, а перед тобою не охну».
Видно, потерял сознание, и меня вынесли во двор лагеря. Очнулся от холодной воды, которую лили на меня из ведра. Рядом стоит Подхалим и, щерясь в своей гаденькой ухмылке, говорит:
— Не корчи из себя героя. Нам все уже известно. Сейчас я тебя расстреляю, молокосос.
Лежал, не открывая глаз. Кровь из разбитого лица подтекала под мой «панцирь». Носилки подняли и куда-то понесли. Страшно болит голова, в ушах звон. Били по голове…