А Пахомов уже видел: с ней что-то случилось и он должен ей помочь, сейчас же, здесь… Иначе то тревожное, что в нее вошло с их последней встречи, поселится навсегда, и тогда уже не будет той Лены, какую он знает и любит, а будет другая, которую он не хочет ни видеть, ни знать.
Они сидели и молчали вот так, скрестив руки, а официант аккуратно и ловко расставлял на столе закуски, не издав ни звука ни посудой, ни приборами.
Этот маленький плотный человек, похожий и сам, как и его гладко выбритая голова, на бильярдный шар, видно, хорошо понимал их тяжелое молчание и, боясь потревожить, завершил свое дело и отошел от стола, не проронив ни слова. Сначала сделал два шага назад, а потом мягко, как бы в полупоклоне этим двум людям, которым сейчас трудно, мягко повернулся и тихо пошел, нет, мягко покатился в другой конец зала.
Это был старый официант. На своем долгом веку он видел много бесшабашного веселья, пьяных загулов и всего другого, с чем ежедневно приходят сюда люди, и он умел ценить эти нечастые мгновения, когда его работа и его такт могли хоть на самую малую кроху облегчить душу, помочь справиться его клиентам с бедою или с самими собою.
Пахомов каким-то боковым зрением, даже не зрением, а сторонним чувством понял этого старого официанта и внутренне поблагодарил его, хотя и был занят мыслями о Елене Сергеевне, и еще (уже помимо его воли) он отметил: «Как это хорошо: прекрасный зал нового ресторана и старый почтенный официант! Надо запомнить и поместить своих героев сюда…»
— Так что же, — шептали его губы, — что, Лена?
— Ешь, дорогой, ты голоден, ешь… — отвечал ему тоже горячий шепот.
А потом, когда он начал есть, она, не притронувшись к еде, а только пригубив шампанского, все время смотрела ему в Лицо, смотрела так, как она никогда не смотрела, заглядывая сбоку и немного снизу. Ее проникающий и будоражащий взгляд будто ощупывал не только лицо, но и всего Пахомова, отыскивая в нем опору и не находя ее, тревожно метался, обдавая этой тревогой Степана.
Пахомов хотел помочь ей справиться с собой и не знал как. Он только взглядом говорил ей: «Я с тобою, Лена, с тобою».
Она не слышала или не хотела слышать, тревожно смотрела на Пахомова. И он не мог разгадать, что же это за взгляд, хотя и хотел его понять уже не как человек, любящий эту женщину, а как писатель, для которого не должно быть тайн…
Так и не разгадав этого взгляда, он прильнул к Лене; она обеими руками обхватила его голову, отвела от себя, продолжая шептать:
— Ешь, милый, ешь…
И он, выпив еще рюмку водки, стал есть сначала неохотно, а потом, почувствовав тот дурманящий голову приступ голода, какой он ощутил еще дома, набросился на закуски, а затем и на исходящую сытным ароматом солянку.
Елена Сергеевна не пила и не ела. Она только молча смотрела на то, как Пахомов по-молодецки расправляется с едой, и чувствовала, что это ей доставляет радость заботы о близком человеке. Она вспомнила слова Митрошина: «Смотреть на человека, умеющего есть, — это музыка». И у нее немножко потеплело в груди от этого воспоминания, но тот камень, который свалился на нее в их последнюю встречу, не сдвинулся, он давил и гнул ее к земле, и Елена Сергеевна боялась, что уже не выпрямится.
— Ты начал работать? — чуть прикоснулась она ладонью к его руке.
— Ага! — закивал Пахомов, смачно обсасывая косточку цыпленка. — Начал…
— Про невписавшегося?
— Да-а… — протянул Пахомов. — Но, знаешь, он не такой уж невписавшийся. Это я думал так, а он нормальный, только без комплексов и рефлексий, цельный человек.
— Где ж теперь такие? — первый раз улыбнулась Елена Сергеевна.
— Наверное, в литературе только, — обрадовался ее улыбке Пахомов. — Да еще я…
— Ой, ты, Степан, актер! — опять погрустнела Елена Сергеевна. — Но это, наверное, и хорошо для писателя. А вот для жизни?
Помолчали. Пахомов вновь приник головою к Елене Сергеевне.
— Так не хочешь сказать, что с тобой?
Елена Сергеевна не отвечала, и он, чтобы хоть как-то втянуть ее в разговор, спросил:
— Ну, а что твой рыжий бурбон? Матвеич его жалеет.
— Он добрый старик, — отозвалась она, — для него все люди, все человеки.
— А за тебя меня распушил в прах. Он славный, но не понимает.
— Он понимает, Степан, понимает, — вздохнула Елена Сергеевна. — Это мы с тобой…
— Чепуха! — оживился Пахомов. Теперь, немного выпив и насытившись, он готов был вступить с Леной в привычный спор. Настроение его поднялось, и Степан уже почти не замечал подавленности Елены Сергеевны, а если и замечал, то готов был разрушить ее этим спором. — Чепуха! Вмешиваться в личную жизнь не дано никому, даже Матвеичу.
— А если мы делаем глупость?
— Сделав одну, самую главную, можно делать и все остальные.
Елена Сергеевна раздраженно наморщила лоб. Она уже не раз слышала от Пахомова эти слова, и ей стало опять больно. «Как же он легко судит о других!»
— Степан, мне иногда становится страшно. Ты писатель и не знаешь людей…
— Нет, знаю! И лучше, чем ты, и даже, чем твой Иван Матвеевич.
— Ты их конструируешь! — тоже повысила голос Елена Сергеевна. — Ты даже одного человека понять не можешь.