Помнится, то же самое писал Юрий Кузнецов об ахматовском женском «самолюбовании» в «ста зеркалах». Конечно, Олеся всю жизнь пытается бороться со своим тщеславием, с избыточной эмоциональной чувственностью, с личными переживаниями во имя принадлежности к церкви. Как она пишет: «Церковь, как и искусство, – не автомат добра, а область свободы, этой страшной человеческой свободы. Когда ничтожный (в смысле своих возможностей перед вечностью) человек может сказать Богу – нет, Бог не совершает над ним насилия. Единственное, что может сделать церковь, это отторгнуть от себя человека, который не желает к ней принадлежать». Но и в контексте православного учения Олеся всегда ищет свою свободу выбора. Она искренне боится собственного своеволия, что так хорошо отражено в её романе «Инвалид детства». В её воцерковлении отчетливо видно женское чувственное начало. В ней всегда сильно эстетизированное, театрализованное мировосприятие. Впрочем, и к церкви она пришла скорее не путем познания, а своим практическим служением – на послушании в Пюхтинском женском монастыре, или позже, работая шофером у игуменьи Новодевичьего монастыря.
Но куда же ей деться от мирских чувств, переполняющих её душу, от мирских прелестей, от постоянного спора то ли с ангелом, то ли с бесом своим? Добрую треть своих стихов поэтесса ведет отчаянную борьбу с властным повелителем её чувств, распорядителем её стихов. Земной ли это друг, возлюбленный, учитель, или одинокий демон, нам, читателям знать не дано, да и не нужно.
И этот неведомый герой, неведомый властитель её дум сопровождает Олесю вплоть до небесного Ерусалима. И никак не поладить, не спеться им двоим, ни порвать, ни расстаться. Ужасно еще и то, что речи его полны ересью, поступки полны коварства, в душе царит раскол.
Даже в стихах не уберечься от личных трагических переживаний, не укрыться и в послушании. Ибо чувства переполняют душу поэта. И всё не расскажешь в коротком четверостишье, не отсюда ли эта потайная тяга к сверхдлинным повествовательным стихам, к неклассическим метрам – дольнику, акцентнику? Поток лирического сознания, еретически тревожащий православную душу.
И при этом читатель замечает неиссякаемое самомнение поэтессы, уверенность, что дальнее потомство будет ценить и жадно перепечатывать её дневники. Это еще один нерукотворный памятник, но сохранится ли он? Впрочем, без этого чувства собственной значимости, наверное, и невозможна поэзия. Но как примирить живые трепетные чувства женщины и глубинную, пронизывающую тягу её к полноте религиозного сознания? И опять вспоминается Анна Ахматова, её наполненность земными грешными чувствами и её высокая отрешенность от быта в молитвенных стихах. Вспоминаются и размышления Бориса Эйхенбаума о метаниях поэтессы между будуаром и кельей. При том, что Анна Ахматова и Олеся Николаева мало в чем поэтически схожи. А вот от женской судьбы отказаться невозможно. В своих вольных метаниях, в своей лирике Олеся становится куда более сокровенна и откровенна, чем иные нынешние поэтические вольнодумцы. Но если Анну Ахматову жизнь, не спрашивая её, развернула от богемного состояния «царскосельской веселой грешницы» к положению свидетельницы народных страданий:
То Олеся Николаева стезю свою выбрала сама. И о метаниях своих сама же, без участия критиков или суровых и ревнивых поэтов, в стихах и пишет.