Читаем Покушение на миражи полностью

Отфильтровать ее несложно. Но вот когда ядовитая соль растворяется, она неразличима, чистая-то вода отравой становится. Со стороны — нормальный человек, культурный, на вид даже приятный, мухи не обидит, старушке место в автобусе уступит. Лапушка! Ну как к такому с сочувствием не отнестись, плечо не подставить, в разговоре душу не открыть. И, конечно же, ждешь, что и он тебе — плечо, душу, сочувствие… А ты-то для него пустое место, так себе, невзаправдашний. Зачем ему считаться с тобой… Стою перед ним, у него и галстук помят, и физиономия набок, поди и коленки дрожать не перестали, а глядит на меня эдак холодно и прозрачно — «Никто меня не трогал, знать не знаю, сами сцепились»… В руках-то держит авоську с бутылками, которую я ему отвоевал и вернул. Сам выворачивайся, а я в сторону уйду, и совесть у меня спокойнешенька. Георгий Петрович, тридцать с лишним лет живу на свете, а такого бесстыдства еще не встречал…

— За всю жизнь одного встретил… Значит, не так и много на свете таких прохвостов.

— Уж не хотите ли сказать, Георгий Петрович: радоваться я должен?.. Не могу! Один такой сотни людей заразить может. Вот и я себя теперь чувствую уже не тем, каким к вам бежал.

— Эй, Миша! Истерикой пахнет.

— Нет, Георгий Петрович, все думаться будет: кто из людей меня не скашлянув продаст? Ну а если я с подозрением к людям, то они ко мне с распростертыми объятиями, что ли? Нет! Тоже станут подозревать. И от меня пойдет эдакая проказа во все стороны.

— Не лги на себя, Миша! Или я не знаю тебя? Того быть не может, чтоб случайный подлец твою веру в людей сломал.

— А вдруг да, Георгий Петрович?

— В тебе талант сидит, Миша. Не к наукам, уж прости, а к вере в людей.

Насколько знаю, ты тут всех превосходишь.

— Спасибо на добром слове, но только кто быстро бегает, тому лучше не спотыкаться — скорей других калекой окажется. Вот и я с разгончику сильно споткнулся…

Мы подошли к нашему подъезду. Миша замолчал. У него сейчас в лице явственно проступал костячок — выперли лобные бугры, провалились виски, в скулах какая-то мослаковатая жесткость и несолидный птичий нос из неухоженной бороды.

У входа висели почтовые ящики с номерами квартир, из нашего торчала вечерняя газета, я захватил ее по пути. Вместе с газетой пришло письмо. Не мне — Гребиной Екатерине Ивановне.

Встревоженная Катя встретила нас у дверей.

— Ну наконец-то!… Что произошло?

За ее спиной в моем кабинете слышался тенористый голос Толи Зыбкова.

— Досадная случайность. Зови всех к столу. Нам с Мишей срочно надо хватить по большой стопке… Да, вот тебе какое-то письмо…

Катя взяла письмо, озадаченно повертела, нахмурилась, спрятала, громко и строго возвестила:

— К столу, гости дорогие! К столу! Просим…

Полуобняв Мишу за плечи, я ввел его в столовую. Косой луч солнца из окна ломался в стекле графинов, разбивался на брызги на ребрах фужеров.

Вдруг я почувствовал, как окаменели под моей рукой плечи Миши. И словно выпрыгнуло на меня лицо Севы — брови на известковом лбу, остекленевшие, широко расставленные глаза. Двиганье стульев, шарканье ног, будничные реплики…

Я снял руку с Мишиных плеч, шагнул вперед. Оборвался нутряной хохоток Толи Зыбкова, все замерли, и только звенел на столе кем-то задетый фужер.

Судорогу стиснутого рта Миши не укрывает даже борода, а взгляд темный, плавающий, уходящий от стеклянно выкатившихся глаз Севы.

— Он?.. — выдохнул я Мише.

Миша молчал, убегал взглядом от меня.

— Это он, Миша?!

— Георгий Петрович… — с сипотцой, через силу. — Извините, мне лучше уйти…

— Нет, зачем же… — Голос Севы был неестественно высок, тонок, вот-вот сорвется. — Зачем же… Уйду лучше я. И, собственно, зачем я вам на вашем вечере?

Однако не двинулся, ожидая, что ему возразят. И не ошибся. Ирина повела туго сведенными бровями в мою сторону.

— Что случилось? Я не ответил ей, бросил Севе:

— Да, тебе лучше уйти.

Сева встряхнулся, деланно повеселел, двинулся к двери легким, с прискоком шагом. На пути его стоял Миша — глядел мимо Севы, не шевелился.

Сева запнулся и остановился перед ним. С минуту стояли друг перед другом подобранный, чуть сутулящийся, глядящий мертвым, касательным взглядом Миша и бледный, с вежливой виноватой улыбочкой Сева.

— Вы же должны понять, мне приходилось выбирать: быть благородным, но изувеченным или неблагородным, да целым, — произнес Сева уже не срывающимся, просто тихим, с искренней вкрадчивостью голосом.

Миша не ответил, не пошевелился.

Острый, словно заточенный профиль Ирины Сушко, рысья прозелень в прищуре Толи Зыбкова и обморочно бескровное, с разлившимися зрачками лицо матери.

Сева поспешно скользнул мимо Миши. Я увидел легкий перепляс его спины:

«Ты ушла, и твои плечики…»

9

Я помог Кате собрать со стола. Невеселым же получился наш обед, гости не засиделись… И балалайка Толи Зыбкова простояла в углу у дверей на моих ботинках, никто о ней и не вспомнил.

Мы сели друг против друга в кухне и стали ждать — его, выгнанного сына, которого стыдились. Он мог и не прийти в эту ночь — обидеться, испугаться предстоящего разговора, решиться на разрыв. Но это была бы уж слишком большая жестокость к нам.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Чудодей
Чудодей

В романе в хронологической последовательности изложена непростая история жизни, история становления характера и идейно-политического мировоззрения главного героя Станислауса Бюднера, образ которого имеет выразительное автобиографическое звучание.В первом томе, события которого разворачиваются в период с 1909 по 1943 г., автор знакомит читателя с главным героем, сыном безземельного крестьянина Станислаусом Бюднером, которого земляки за его удивительный дар наблюдательности называли чудодеем. Биография Станислауса типична для обычного немца тех лет. В поисках смысла жизни он сменяет много профессий, принимает участие в войне, но социальные и политические лозунги фашистской Германии приводят его к разочарованию в ценностях, которые ему пытается навязать государство. В 1943 г. он дезертирует из фашистской армии и скрывается в одном из греческих монастырей.Во втором томе романа жизни героя прослеживается с 1946 по 1949 г., когда Станислаус старается найти свое место в мире тех социальных, экономических и политических изменений, которые переживала Германия в первые послевоенные годы. Постепенно герой склоняется к ценностям социалистической идеологии, сближается с рабочим классом, параллельно подвергает испытанию свои силы в литературе.В третьем томе, события которого охватывают первую половину 50-х годов, Станислаус обрисован как зрелый писатель, обогащенный непростым опытом жизни и признанный у себя на родине.Приведенный здесь перевод первого тома публиковался по частям в сборниках Е. Вильмонт из серии «Былое и дуры».

Екатерина Николаевна Вильмонт , Эрвин Штриттматтер

Проза / Классическая проза