Бог свидетель, я старался вовсю. Я хотел учиться. Но я, что называется, разбрасывался. Я сгорал от честолюбия и во всем хотел быть первым. Стоило мне пройти мимо какого-нибудь уличного оратора, размахивающего шляпой и сулящего голодной, возбужденной толпе земной рай, как я тут же воображал себя этаким Демосфеном, ведущим за собой народ, государственным деятелем, которому, затаив дыхание, внимает Палата общин, премьер-министром кабинета Ее Величества, которого боготворит вся нация. И даже злобствующая оппозиционная пресса (впрочем, о существовании оппозиции я тогда и не подозревал) вынуждена признать мои неоспоримые достоинства. Стоило мне заслышать отдаленную дробь барабана, как тут же перед моими глазами открывалось живописное поле брани; на общем фоне выделялась одна колоритная фигура — это я, впереди всех, веду солдат в атаку. В той Британской армии, которой я грезил, единственным критерием производства в следующий чин была личная храбрость, и я быстро дослуживаюсь до главнокомандующего. Меня встречают восторженные толпы, на улицах вывешены флаги. Из окон женщины машут белыми платочками. Приветственные крики сливаются в сплошной рев. Я восседаю на белом коне. А может, коню положено быть вороным? Я не знал. Масть моего боевого товарища стоила мне многих терзаний — уж очень хотелось, чтобы все было как надо. Итак, я торжественно следую во главе победоносного войска, полиция с трудом сдерживает беснующуюся толпу — и я натыкаюсь на фонарь и наступаю на ногу какому-то сердитому джентльмену.
Я просыпаюсь. Из пивной вышибают пьяного матроса, и он, то и дело меняя галс, пускается в опасное плавание по шумной улице. И тут же дымящая фабричная труба становится качающейся мачтой. Лоточники кричат: „Есть стоять по местам! Есть поднять все паруса!“ Теперь я Христофор Колумб, Дрейк и Нельсон в одном лице. Внося поправки в современную географическую науку, я открываю новые континенты. Я побеждал французов — а это моряки что надо! И в миг победы я погибал. Объявлялся национальный траур, и меня хоронили в Вестминстерском аббатстве. Но в то же время я был как бы жив, и меня посвящали в герцогское звание, И в том, и в другом была своя прелесть, и я никак не мог решить, что лучше. Девятого ноября многие мальчики на уроках отсутствовали: у них, как это явствовало из объяснительных записок, представленных родителями, болели зубы. Д-р Флорет, читая эти объяснения, скептически хмыкал. Десятого ноября эти страдальцы взахлеб рассказывали о грандиозном выезде Лорда-Мэра, Сначала я слушаю их с интересом, но затем голоса становятся все тише и тише, как бы удаляясь. Их заглушает звон колоколов Боу. Я молод, но уже сколотил огромное состояние. В конторе у меня толпится знать. Я одалживаю им миллионы и женюсь на их дочерях. Однажды я услышал, как обсуждают какую-то новую книгу, и, мне захотелось стать великим писателем. Читатели восхищаются моим талантом (то, что есть критики, да еще в таком количестве, я тогда не знал). Стихи, повести, исторические романы — я пишу во всех жанрах; и все меня читают и удивляются. Но я понимал, что путь писателя не усыпан розами. Была ложка дегтя, портящая бочку меда, — приходилось писать, а почерк у меня был никудышный, правописание оставалось тайной за семью печатями, а перо царапало бумагу и оставляло множество клякс. Так что писать для меня была мука мученическая, и я почти что отказался от мысли стать великим писателем.
Но в каком бы направлении мне ни предстояло пробивать себе путь, ведущий к Елисейским полям славы, образование, как я смутно догадывался, сослужит мне верную службу, и я, скрепя сердце и скрипя натруженными мозгами, часами долбил гранит науки, Как сейчас вижу себя в своей каморке: я склонился над книгой, отперевшись локтями на шаткий одноногий стол, то и дело судорожно вскидывая голову, — это мои волосы входят в опасное соприкосновение с пламенем свечи. В холодные вечера я поднимал воротник курточки, кутал ноги в одеяло и подолгу просиживал над учебником, заткнув пальцами уши, чтобы не слышать звуков жизни, назойливо стучащейся в дверь. „Песня, песни, песне, песню, о песне, о, песня! Я люблю, ты любишь, он, она, оно любит“, — зубрю я латинские окончания; мне начинает казаться, что голос мой отделяется от меня; превращается в какой-то шум, существующий сам по себе; голова сохнет, становится все меньше и меньше, и я в ужасе хватаюсь за нее руками, проверяя, много ли от нее осталось.
То ли я был туп по природе своей, то ли просто-напросто мозг ребенка не приспособлен к работе, к которой принуждает ученика наша педагогическая система, сказать не берусь.