Раз уж я здесь, то соглашаюсь посмотреть другую комнату, на четвертом этаже, окнами во двор. Хозяйка отпирает мне дверь, но сама остается на площадке. Она дама полная, и не хочет, чтобы помещение проигрывало в сравнении с ней. Тут уже нельзя не обратить внимания на кровать. В ней суть и душа комнаты, и она не позволит себя игнорировать. Единственный ее соперник — это умывальник соломенного цвета; на нем ослепительно белый тазик и кувшин, а также всякие принадлежности. Он дерзко взирает из своего угла. «Ну и что, что я невелик, — как бы говорит он, — зато я очень полезен и не дам собой пренебрегать». Прочая обстановка — это пара стульев, тут никакого лицемерия, они не мягкие, и мягкими не притворяются; маленький комод у окна, окрашенный светлой краской, с беленькими фаянсовыми ручками и крошечным зеркальцем; все оставшееся место, за вычетом трех квадратных футов, причитающихся жильцу (при появлении такового), занимает шаткий стол о четырех ногах, с очевидностью — самодельный. Единственным украшением комнаты служит извещение о похоронах, висящее над камином в пробковой рамочке, Подобно мертвому телу, которое древние египтяне по обычаю вносили в пиршественный зал, оно повешено, вероятно, чтобы напоминать постояльцу о том, что прелести и соблазны этой жизни имеют свой конец; или, может быть, чтобы в тяжкие минуты он утешался тем, что, в конце концов, могло быть еще хуже.
Плата за эту комнату — три шиллинга шесть пенсов в неделю, тоже включая обслуживание; за свет — восемнадцать пенсов, как и на втором этаже; но за пользование плитой всего шиллинг.
— А почему за плиту на втором этаже надо платить два шиллинга, а здесь только один?
— Как правило, сэр, для второго этажа приходится больше готовить.
Конечно, вы правы, дорогая леди, я стал забывать. Этот джентльмен с четвертого этажа… готовить для него — невелика обуза. Завтрак его, скажем так, прост. Обедает он вне дома. Видно, как он бродит по тихому скверу, или взад-вперед по узкой улочке, никуда особенно не ведущей и поэтому пустынной с двенадцати до двух. В руках у него бумажный кулек, который он время от времени, убедившись, что никто не смотрит, украдкой подносит ко рту. Зная окрестности, можно угадать, что в нем находится. Копченые колбаски тут продаются повсюду, всего по два пенса штука. Есть пирожковые, где пирожки с мясом по два пенса, а с яблоками — по одному. Дама за прилавком, ловко орудуя широким ножом, одним движением подхватывает лакомый кусочек с подносика; просто поразительно, как это он не рассыпается, — ведь тесто такое тоненькое Пудинг с вареньем, сладкий и на диво сытный, особенно когда остыл, — всего пенни за ломтик. Гороховый пудинг, пусть его и неудобно есть из кулька, очень хорош в холодную погоду. К пятичасовой трапезе он берет два яйца, или рыбы на четыре пенса, а порой, правда, нечасто, — отбивную или бифштекс. Вы, мадам, жарите их ему на сковородке, хотя он каждый раз просит на решетке, зная, что при вашей одной-единственной сковородке вкус будет не совсем тот. Но, может быть, так даже лучше — ведь закрыв глаза и доверяясь лишь запаху, он сможет представить себе весьма богатый стол. Вначале — селедка, затем — печенка и бекон; он открывает глаза, воображая, что наступила пора перемены блюд, и закрывает их вновь, теперь явственно ощущая вкус расплавившегося сыра, что завершает трапезу и позволяет избегнуть однообразия. К ужину он снова уходит из дома. Может, он и не голоден, и вообще, есть на ночь — вредно; или же, порывшись в карманах и пересчитав мелочь под уличным фонарем, он решает, что аппетит у него все же разыгрался. Тогда его ждут места, где весело шипит кипящее масло, где жареная камбала, зарумянившаяся и ароматная, — всего по три с половиной пенса, и еще за один пенни — горка жареной картошки; где можно подумать и о сочных тушеных угрях за четыре пенса, уксус ad lib[28]
; ну а за семь пенсов но это лишь в праздничный вечер — можно себя побаловать, заказав половину бараньей головы, — ужин, достойный любого короля, случись тому проголодаться.Я объясняю, что переговорю со своим юным другом, когда он приедет. Хозяйка произносит. «Конечно, сэр» — она привычна к тому, что называют «странствующий рыцарь». Успокоив свою совесть с помощью шиллинга, опущенного в холодную ладонь пораженной прислуги, я опять оказываюсь на длинной унылой улице, теперь, возможно, оглашаемой печальным криком: «Булочки!»