Я закрыл глаза и оказался в уютной квартирке моих тель-авивских друзей. Был август двухтысячного, еще оставались недели до начала той войны, которая взрывами самоубийц отзывается сейчас в наших городах, разбрасывая куски живого мяса и детские оторванные головы на асфальте мостовых и на каменных полах ресторанов и супермаркетов.
– Вы – другое дело, – говорил кудлатый двадцатилетний Юрка, сын моего еще когда-то московского друга Миши, сидящего тут же рядам за столом. – Вы, вязанные кипы, религиозные сионисты, и работаете, как нормальные люди, и в армии служите, а
– Великий израильский скульптор Тумаркин, – сказал я, – заявил, что, когда он видит семью религиозных евреев с выводком детей, он понимает эсэсовцев…
– А я понимаю Тумаркина! – запальчиво прорычал Миша.
Они заговорили хором – Миша, Юрка и Наташа, Мишина жена, Юркина мама. Они говорили, но странно, я не слышал их голосов. Я слышал долетавшие из скорого будущего взрывы и вой амбулансов.
Взрыв хохота, по моим понятиям, здесь совсем неуместный, потряс синагогу на Бронной и вернул меня к ребу Авруму. Однако я так и не узнал причину этого смеха, потому, что лицо говорящего вновь посерьезнело, и он, подождав, пока народ успокоится после какой-то неведомой мне остроты, продолжал:
– Время, когда всё можно исправить только покаянием и только молитвой, то есть на духовном уровне, упущено. Зло материализовалось и стало физической реальностью. В стене зияет брешь, а по улицам шагают римляне. И теперь, сколько ни учи Тору, ни исполняй заповеди и ни взывай к Вс-вышнему, этого уже не достаточно – надо еще и гнать римлян и чинить стену. Семнадцатое
– Прислушайтесь, – произнес он среди гробовой тишины.
Я явственно услышал топот ног, бряцание доспехов и звон мечей. Реб Аврум обвел синагогу горьким взглядом и тихо подытожил:
– Римляне идут по городу.
За один день до. 17 таммуза. (27 июня). 14:00
Город влетел в окна поезда метро, вырвавшегося из туннеля. «Коломенская». Одно из моих любимых мест в Москве. Огромные бирюзовые дома – самый высокий посередине, два пониже по бокам и два самых малепусеньких – этажей по тридцать пять, не больше – по краям. А рядом еще две таких же ступенчатых композиции. Они были похожи на гигантских птиц, приспустивших широченные крылья. Вытянутые в струнку тополя шеренгами стояли вдоль вытянутых в струнку каменных берегов Москвы-реки – тех самых параллельных прямых, которые никогда не пересекутся.
Поезд – и я в нем – опять ушел под землю. Голова болела, но не как при сотрясении, а так, как она обычно болит у меня к середине поста – этакая гаротта с клиньями. Пост. Римляне идут по городу.
Рядом со мною сидел парень с ярко выраженной японской внешностью. На нем были наушники. Он покачивался, притоптывал ногой и что-то напевал в такт звукам, время от времени прорывающимся из этих самых наушников, потихоньку услаждая и мой слух. Это было нечто, навсегда распростившееся с понятием «музыка», и среди молодой поросли именовалось трансом. Интересно, Мишенька любит транс? Боюсь, полюбит. Мишенька сегодня едет в Швецию. Мы с ним простились, расцеловались, и я, не оборачиваясь, вошел в темный грязный лифт, где только сейчас на потолке обнаружил выжженную сигаретным пунктиром свастику. Под этой свастикой Мишенька каждое утро с рюкзачком за спиной спускается на первый этаж, отправляясь в школу, и каждый день возвращается домой.
– «Станция «Царицыно». Следующая станция – «Орехово».
Мишка уезжает сегодня, а я – завтра. Больше мне в Москве нечего делать. И так я хожу по ней, как по собственной могиле.
Эскалатор в «Орехово» вынес меня из бездны на поверхность. Я хотел было по привычке голоснуть первой попавшейся машине – до дома двадцать рублей. Для москвича деньги, а для меня четыре шекеля, меньше, чем проезд в тель-авивском автобусе. Но тут появился «лайн» c табличкой «711», и я влез в него, сэкономив шестнадцать рублей – целую жвачку. И не пожалел. Маршрутка подняла мне настроение. Она была разукрашена развеселыми надписями. Над сиденьем водителя было написано: «Девчонки, прыгайте ко мне!» На решетке, отделяющей его кабину от салона: «Экипажу требуется стюардесса». Рядом была изображена сама стюардесса – со всеми анатомическими подробностями. Что касается салона, то он потряс меня изречениями: «Рукописи не горят, презервативы не тонут» и «Одна голова хорошо, а две уже некрасиво».