Он был сыном учителей из соседнего села. Там имелась только семилетка, и поэтому он жил здесь. Сначала, в восьмом классе, квартировал вместе с другими ребятами, но потом мать решила, что это вредит ему, и упросила Евгения Алексеевича взять Григория к себе, благо комнатка опросталась: бывшая квартирантка поступила в техникум. И правда, Гришка, как перешёл к Силину, стал учиться здорово. Моему товарищу приходилось часто беседовать с томиками Есенина и Гумилева, заполученными из хозяйской библиотеки.
Однажды я взял из шкафа толстую книгу в привычном жёлто-коричневом переплёте и удивился, что она была написана от руки. Это был дневник Силина, который он вёл когда-то давно и потом забросил.
«Я всё больше и больше люблю Анну Георгиевну, и чем больше я люблю её, тем сильнее она презирает меня. Кажется, она неравнодушна к Машарину, этому здоровому животному, лишённому человеческих чувств и эмоций, самовлюблённому и холодному. Неужели всё из-за того, что он на пол-аршина длиннее меня? Я всегда подозревал, что мужчины гвардейского роста, как правило, ограниченны и наглы. Это оттого, что их избаловали своим вниманием женщины. У них нет стимула для умственного развития, поскольку нет преград. Вымахай в три аршина – и счастливчик! Потому и дураки все. Не припомню ни одного гениального великана. Ах, да – Пётр! Но это исключение, подтверждающее правило…»
Я запомнил эту фразу из дневника только потому, что речь там велась о сравнительных способностях людей, рослых, к которым и сам принадлежу, и маленьких, как Гришка. Помню, я ещё признал, что в этом рассуждении есть доля истины. Я прочитал тогда чуть не весь дневник, но запомнилось мало.
Мы закончили школу. Гришка уехал учиться в Москву, а я не смог получить справки из колхоза и до самой армии работал в тракторном отряде.
Зимой, когда я уже служил, Силин замёрз в канаве на обочине. Его большая собака по кличке Верный сдохла с тоски. А в избе поселилась дочь, зять и старуха – дождались-таки.
Хоть мы теперь и работаем вместе с Петром Семёновичем, зятем Силина, да и живём, почитай, рядом, а относимся друг к другу без особого тепла. он видит во мне не товарища по работе, а вчерашнего своего ученика и на каждом шагу старается подчеркнуть это. Я долго обижался, однако вида не подавал.
В коллективе его не любили, но побаивались, и он этим пользовался, держался независимо и дерзко даже с Горынычем, не раз намекая, что пора бы тому и на пенсию.
Надежда Евгеньевна, его жена, была не прочь пококетничать с мужчинами, хохотала и взвизгивала при каждой двусмысленности.
Петр Семёнович внимания этому придавал чуть, может быть, потому, что был не ревнивый, а может, и по другой причине. Зато о карьере своей он пёкся. Закончил заочно физмат, получил значок отличника народного образования, стал завучем, всюду выдвигался и избирался, говорил и делал только то, что от него требовали. Одно время ему предлагали должность инспектора районного отдела народного образования, но он отказался – не устраивала зарплата.
В школе работы у него было много. Но ученики по его предметам успевали стопроцентно.
– Для того чтобы преподавать, надо преподавать, – наставлял он меня, – то есть относиться к своему предмету потребительски: брать, что есть, а не пытаться вносить вклады в науку. Такого навкладываешь, что не расхлебаешь. Есть методика, вот и шпарь! Нашей профессии сомнения противопоказаны. Мы только машины по переработке сложного в простое. Ничего горького в этом нет.
Когда разразился скандал и на меня посыпались шишки, он одним из первых поторопился осудить меня и сделал это, как всегда, принципиально и чётко. И потом, когда всё утряслось, не отказался от своих слов.
Против меня лично он ничего не имел, просто у него были очень определённые взгляды на всё: от и до. Он по-настоящему страдал, когда пришлось признать наукой кибернетику, которую он привык предавать анафеме. Я даже жалел его. Откуда пришла к нему, человеку умному, эта деревянная категоричность?
Мама объяснила поведение Петра Семёновича по-своему:
– Обижаться на него не след. Вреда он не делат никому. Воевал вон, награды имеет, смелый, стал быть, человек. А что супротив начальства не прёт, так оно, может, и ни к чему? Зачем это ему? Он же кулаку, Кузнецову-то, племянником доводится, как бы выучился до войны, еслив пёр бы? Тако время было… Упрямое дерево ветер сломат, а податливое только наклонит.
Кто знает, может, Петр Семёнович принципиальным сделался с давнего перепугу, но мне-то что до этого?
Попросить у него силинский дневник я не решился, да он и не дал бы, и я обратился прямо к Надежде Евгеньевне – как-никак дневник её отца.
– Что вы, Валера? – удивилась она. – Петя все отцовские бумаги сжёг, а книги на вышку выбросил. Говорит, ещё неприятностей с ними не оберёшься.
– Но за книги теперь не надо бояться.
– И я ему так же говорила. Назвал дурой. Всё, мол, может быть.
Выброшенные книги я всё же купил у них. К большому сожалению, среди запылённых и местами подмокших томов дневника Евгения Алексеевича не отыскалось.
Глава двенадцатая